Всадник Алеша – краткое содержание рассказа Морица

Всадник Алеша – краткое содержание рассказа Морица

С БРИЛЛИАНТАМИ ЧИСТОЙ ВОДЫ

Бывало, что ни напишу,

Все для иных не Русью пахнет…

А. С. Пушкин. Дельвигу Иван Соломонович Байрон, литературно-художественный и общественно-политический переводчик с польского, сложив руки замком на пояснице, пошел летним вечером погулять в переулках чистого духа. И нашло его там помойное ведро с бриллиантами чистой воды. И было в том ведре бриллиантов с полкило или даже грамм шестьсот — на глазок.

На ведро это по ночам ходили очень крутые люди — по причине отключки туалета в особняке, где они ремонтировали дух Серебряного века. Но в силу исключительных обстоятельств и классического единства действия, места и времени, о которых можно строить в уме только бесчисленные догадки, — помойное ведро с бриллиантами вдруг спустилось из окна на землю посредством связки простыней цвета мокрого асфальта. Такая вот связка была продета под дужку ведра, и в миг его приземления она втянулась обратно в окно, как тихая лапша.

Ведро же, колеблемое изнутри разнообразным своим содержанием, стало двигаться колебательно вниз по улочке, скользкой после дождика в четверг.

Пешеход моментально понял, с чем он имеет дело, поскольку в последнее время второго тысячелетия его прямо-таки преследовали умопомрачительные успехи, неописуемое везение и процветание. На него после мерзости запустения и пустости замерзения вдруг обрушился ливень чудес. Он совершенно готов был к этому ливню давным-давно и заждался, претерпев содрогательно-долгие унижения и томительную безысходность в натуге своих образцовых трудов.

И вот, наконец-то, поделом ему, поделом — одно за другим сыплются на него чудеса, небо — в алмазах, в помойном ведре — бриллианты чистой воды. Только вот люди в массе своей к этому времени стали ему противны и ненавистны, как тараканы, тошно ему глядеть на их мрачные, злобные, плебейские рожи, а уж речь этих рож — ну просто помойка. И хуже того, даже лет через двести не получится здесь никакая Великобритания. Велик обретания лик… Поэтому И. С.

Байрон теперь постоянно читает в транспорте, чтоб не глядеть на людей и, заслонясь чтивом, их рожи не видеть, такая действительность в данный момент.

— Однако же мне вот лично небесами послано и велено распорядиться! — так помыслил в переулках чистого духа Байрон и с почтительной благодарностью взял помойное ведро с бриллиантами… Тем более надо сказать, что его уду-шливо крошечная с низкими потолками двухкомнатная квартира в кооперативном кирпиче середины века, в котором мы с тобой проживаем и который мы с тобой доживаем, драгоценный читатель, была битком набита роскошным антиквариатом с наших помоек, откуда Байрон собственными руками всю жизнь извлекал дивные вещи и сам реставрировал их с безупречным вкусом, сочетая шикарность, начитанность и въедливый педантизм.

Придя домой, он безотлагательно снял с полки, найденной на помойке, антикварный том, найденный на помойке и собственноручно переплетенный в сафьян с золотым тиснением, также найденный им некогда на помойке. Там была замечательная статья, разъясняющая подробно и толково, каким образом извлекают бриллианты из помойного ведра и возвращают им благородство «чистой воды». Не хуже нас понимая, что после выхода этого пособия прошло почти полтора столетия и с тех пор появились куда более современные средства и способы, все же Байрон на них не польстился, а совершил свое дело, как было принято в старину, когда счастливые холопы светились духовностью, души не чаяли в барине и совсем еще не были тронуты никакой порчей ни язык, ни в массе людские лица.

Примерно через неделю изготовил Байрон полный список знакомых, чьи знакомые могут иметь знакомых, интересующихся бриллиантами чистой воды на предмет их покупки поштучно и оптом.

Очень многие немедленно захотели купить, но почему-то непременно в готовых изделиях — в кольцах, браслетах, серьгах, поясах, диадемах, гребнях, булавках, запонках, пряжках, кубках, обложках, рамах, биноклях, даже в спинках и подлокотниках кресел, даже в плитке для ванной, — а так вот, отдельно, в голом виде, никто не хотел. Но все они обещали быстро найти покупателей, полагая, что это как раз — проще простого и легче легкого, поскольку настали самые подходящие времена.

Бывало, кто-нибудь из дурно воспитанных спрашивал вдруг:

— А откуда у вас столько.

Тогда незамедлительно Байрон им отвечал:

— Ну, видите ли, в силу известных вам исторических обстоятельств — не хотите ли чашечку кофе? — я в молодости долго скитался в краях, где этими камушками, завернутыми в кусок газеты, могли заткнуть бутылку с остатками водки запросто. Алмазы валялись там под ногами, как лимоны в Испании, часто ими платили за кой-какую работу, а я хранил их до лучших времен.

Месяца через два потоком пошли покупатели, брали помногу и по очень многу, большими партиями, стаканами, бидонами, ведрами. Но камней оставалось ничуть не меньше, чем было. И тут как тут Байрон вновь почуял себя неудачником, который на гребне своих чудес и небесных везений связался с адским кидалой и теперь обречен на сизифов труд, как в прежние времена, когда ничто не удавалось ему докатить до победного места и никак не мог он явить абсолютной и всем очевидной способности исчерпать хотя бы одну из своих проблем. Опять его изнуряло тупое чувство бессилия, унизительное мучение, бесконечно питаемое сосредоточенностью всего организма на единственной цели — увидеть конец, который делу венец.

Но чем больше он тратил времени, связей, трудов и фантазий на поиски покупателей и чем ниже спускал он цену, чтобы с этим делом покончить раз и навсегда, тем сильней и неотвратимей распирала его тоска и терзало предчувствие, что при его жизни это дело не кончится добром.

Каждую ночь Байрон пересчитывал свои бриллианты чистой воды. Их было все так же много. И ни о чем ином он думать уже не мог и не мог ничем другим заниматься, хотя на светских балах и приемах еще иногда шуршали восторженным шепотом: «Вот Байрон идет Иван Соломонович. » Порой ему жутко хотелось пройтись, прогуляться по той музыкальной улочке, где нашло его это помойное ведро с бриллиантами. Но портрет Федора Михайловича, который он некогда нашел на помойке в шикарной раме, не отпускал его ни на шаг в ту сторону и прямо-таки приказывал ни в коем случае, ни под каким предлогом и видом не возвращаться туда и всячески обходить ту самую улочку стороной, делая крюк.

Тем паче тянуло его туда неотвратимо, адской волной толкая в спину, дыша в затылок и мелкой дрожью за ноги волоча. Ну прямо хоть из дому не выходи! И, чтобы пресечь эту порочную тягу и свое дурное безволие, Байрон решил отправиться в кругосветное путешествие. А куда деть нескончаемые бриллианты чистой воды на время отсутствия? Куда?!

Один очень опытный человек посоветовал ему взять бриллианты с собой, поскольку они в чемоданах не светятся ни под какими рентгенами, когда проходишь таможню, и не звенят, как металлы, и не пахнут они, как наркотики.

Замечательная идея. Байрон взял их с собой в простом чемодане и решил путешествовать кругосветно, покуда не перестанет его тянуть на ту подозрительную московскую улочку.

Месяца через три Байрон опять расцвел. Он совершенно избавился от пыточной тоски, сверлящего страха и панических наваждений. Байрон питался исключительно дарами садов, огородов и моря. Наслаждался Байрон музеями, театрами, пляжами, парусными лодками, особенно оперой и верховой ездой. В нем было очень развито чувство прекрасного, и он даже влюбился в одну гречанку, которую встретил в оливковой роще, а после — в лимонной.

Однажды вечером, когда было у нас раннее утро, Байрон пошел погулять в переулках чистого духа на другом конце света, насвистывая «Сердце красавицы» и сложив руки замком на пояснице. Вдруг — из роскошного венецианского окна выбросилась связка простыней цвета мокрого асфальта, подцепила она Байрона за подбородок и втащила его целиком в окно, как тихую лапшу. Он даже не успел выдохнуть крик, он совсем ничего не понял, ну совсем ничего, — ему показалось, что он просто запутался в каком-то воздушном змее, запущенном для полета с земли на небо.

Рассказы о чудесном (10 стр.)

Всадник Алёша

Лошадь шла весело и легко, поднимая горчичную пыль. Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную чёрную гущу над бронзовым лбом. Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Во всём его облике наблюдалось достоинство натуры, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. Сейчас он ехал в гости к отцу, у которого была другая семья и новый сын.

С утра просочился дождь, и жара поутихла. Три ветра – горный, степной и морской – шуршали теперь в пузырчатых виноградниках, остывая от многодневного крымского зноя и остужая воздух, землю и всё, что на ней. А в бинокле скакали горы, и там скакали на выпасе коровы и овцы. А ниже, в горных расселинах, скакали белые, как брынза овечья, сакли. “Хорошо, что отец купил себе саклю, – подумал Алёша, – ведь в сакле я никогда ещё не был и, может быть, не был бы никогда. Эту саклю сложили в Крыму, лет сто назад, из дикого горного камня, всей семьёй – четверо взрослых и девять детей. Летом сакля – прохладная, а зимой там теплынь, если печку топить. И гора заслоняет её от ветра, дождя и снега. Стены в той сакле – толстенные, но звонкие и поющие. Потолок низкий, а скажешь громкое слово – и во всех углах будет трижды оно звенеть утихающим пеньем. Интересная вещь!”

Алёша не видел отца три года, но любил его вечно и боль обиды своей загнал глубоко, на самое дно души, чтобы не было слышно и видно, как – был он уверен! – это делают умные, сильные люди мужского пола. Он отказался, когда отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалёк и нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале пути, а в конце. И по этому случаю написал Алёша заявление начальнику спортивного лагеря: “Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три дня для поездки по семейным обстоятельствам”. Заявление показалось Алёше смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил.

Начальник спортлагеря, где отдыхал Алёша, был молод и груб. Он только что закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других воспитателей – мастеров находчивой строгости. Сам же он с детства и на всю жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки, строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была самой строгой учительницей в школе. И он за это её обожал и втайне гордился, когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали…

Но выдал он Алёше на дорогу одну лошадь сроком на три дня – безо всяких казённых отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской любовью к строгости таилось человечески слёзное страдание, детская неусыхающая тоска по весёлому летчику, который двадцать лет назад – раз и навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по справедливости длилась бы… Да что теперь говорить?!

“Я прикажу конюху, завтра он даст тебе лошадь. Туда лучше ехать на лошади… это имеет вид!” – И он улыбнулся строго и строго напомнил, что положено взять Алёше на кухне сухой паёк на дорогу.

Алёша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чём не думал, только рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое бельё на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы, бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице, – и всё это мельтешило, дышало и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах, но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного ужаса в обитающий там народ.

Иногда Алёша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например: “Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала виолончель. Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте, который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву даёшься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и профессор Земли, гор и морей. Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели – вот я кто. А кто, интересно, папина жена. ” Тут рассматривание мысли внезапно кончалось – как драка при появлении короля. И Алёша вновь рассматривал горы с их открытой и простодушной жизнью. А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой свежестью моря.

Так бы ехал Алёша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу, вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звёздной ночью на лошади ехать к отцу – это да! Но приезжать наконец – это грустно, как всякий конец пути, думал Алёша безотчётно и отвлечённо.

Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за холмом – скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. Алёша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и, распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе – мимо виноградника, мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея, – подумал Алёша, миновал сад и подъехал к синей калитке.

У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти.

– Отличная-преотличная лошадь! Она устала-преустала с дороги. Я сейчас её накормлю, – сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а потом спрятал горшок в кустах.

Читайте также:  Мы - краткое содержание романа Замятина

Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алёше, и так жарко к нему прижался, так жарко обнял, что лицо у Алёши вспотело, и он пить захотел, как лошадь, звонко и долго.

– Пить! – сказал он отцу и наклонился к эмалированному ведру с водой.

Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций.

В голове у Алёши распространялся мучительный, опустошающий звон, и в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости. На этот случай он носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алёша съел кусок липкого сахара, и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только отец и этот белобрысенький мальчик.

– Я Гриша, – сказал мальчик. – Сейчас давай будем обедать. Мы с папой наварили-нажарили-насалатили. Я голодный-преголодный! Давай оба-вместе тарелки – ложки-вилки носить.

Взбегая на крутое крыльцо, он крикнул:

– В саклю входишь – сгибайся, а то по башке шарахнет! Ты – длинный, тебя шарахнет. И меня когда-нибудь тоже!

Алёша ему улыбнулся за такие весёлые мысли о будущем, которые бывали и у него, когда был он совсем ещё маленький и о будущем думал, не имея понятия, сколь зависит оно от человеческой воли. Сейчас-то Алёша знал точно, что его, Алёшина, воля влияет и впредь будет вовсе влиять на его, Алёшино, будущее. Потому что три года назад с мыслью о том, что его отец где-то там, в своей новой жизни, родил себе нового сына, а если только захочет, то в ещё более новой жизни родит ещё более нового сына и так далее… ну, в общем, с мыслью об этом Алёша открыл для себя невероятную тайну будущего: всё прошлое было когда-то будущим, всё будущее станет когда-то прошлым во имя ещё более и более будущих – была б только сильная воля у человека. Так думал подросток, сгибаясь при входе в саклю.

Там было две комнатки – одна через другую, и лилась по стенам прохладная мгла, и потолок был низок и толст, как в келье. Слева белела крепкая печь, за летней ненадобностью накрытая плахтой и заставленная разными книгами. В дальней комнате – во всю стену – был серый грубошерстный ковёр с тремя летящими цаплями, розовато-синими.

– А-а-а! – сказал Алёша, и сакля запела.

– А-а-о-о-у-ум-м! – и сакля звонко, протяжно зевнула, как сонная пума.

Кровати, буфет и всякое такое Алёша разглядывать не стал, а быстро взял чугунную жаровню с мясом, тарелки, ложки, вилки, стаканы – и вышел.

Гриша притащил миску с салатом, батон и вынул из-под куста прохладный кувшин с тутовым морсом. Вернулся отец, достал из погреба сыр, солёные огурцы и великий арбуз.

– Какой ты красивый, Алёша. Ты самый красивый мальчик на свете. Я мог бы смотреть на тебя всю жизнь! Завтра с утра мы сядем с тобой вот здесь… нет, вот здесь. и я напишу твой портрет. У меня загрунтован подходящий холст в мастерской, – и отец показал на дверной проём в торце голубой сакли, где шаталась от ветра шторка из крашеной марли.

Всадник Алеша – краткое содержание рассказа Морица

В этом шаре я лечу с Диксона в Москву без посадки, среди пассажиров есть лётчики, они бреются, сидя на шкурах, французским лосьоном пахнут, летят к жёнам на материк. Лётчики Арктики — отдельная песня оттуда, где чаще всего не видна граница между землёй и небом, а самолёты и люди бьются как ёлочные шары, если этой границы не видно.

Тут самое место и время сказать, что это — мой первый в жизни полёт на самолёте. А спустя три года, когда я впервые куплю билет на пассажирский самолёт и, взойдя по трапу, увижу, что там стоят кресла густыми рядами, я решу, что попала в автобус, потому что в единственном самолёте, которым я летала, не было никаких кресел. И я спрошу стюардессу: «Этот автобус повезёт нас к самолёту?» Её выраженье лица не описать.

Веником на совок собираю осколки любимого шара, который зайцем разбит. У зайца глаза виноватые. Достаю из коробки с ёлочными сокровищами другой шар. Ёлка, дай ему время и место. Ёлка даёт, и в шаре сияет малюсенькая дырочка, такая лучистая звёздочка. У вас тоже такая. Глядя в неё, вижу всё то, что разбилось.

Там самолёт приземляется на травяное поле. В городе — горы арбузов, дынь, винограда, персиков, перцев и баклажанов. Вижу их как впервые, какая-то заграница, заморский край, материк. Земля под ногами ходит, как палуба. Еще полгода я буду ходить враскачку — и всю остальную жизнь. Каюты и палубы, вельботы, волны в иллюминаторах и за кормой, скрежеты льдов за бортами, вира-майна портовых грузчиков, круглые сутки полярный день, сумасшедшая белизна полярного солнца, корабельные ритмы, кораблесть, — вот что качается в бездонном пространстве этого шара, где и разбитый шарик цел-невредим, всё — живо, и всё — сейчас. И стюардесса мне отвечает с глубоким сочувствием: «Всё хорошо, не волнуйтесь, это — не автобус, а самолёт».

Меня удивляет только одна мелочь. Я держала в руках тысячи этих шариков из пластмассы, фарфора, целлулоида, самоцветов, стекла, где в малюсенькую дырочку можно было разглядывать вложенные туда фотографии, рисунки, записочки, память о прошлом и будущем, вещие сны и другие поэтства с художествами, которые никогда не путают высшее начало и высшее начальство. Но где бы эти шарики ни крутились, ни катались — на книжной полке, в кармане, в каюте, и где бы ни висели они — на шее, в машине, на ёлке, всегда почему-то их дырочки — на правом боку.

Мой ёжик резиновый шел и насвистывал дырочкой в правом боку. Ну почему же в правом боку. А вот потому! В эту дырочку глядя, чудесным образом попадаешь в замечательную погоду, в глубокое солнечное пространство, где со всеми здороваешься, и все тебя спрашивают: «Ну как там наш человек. В чём он ходит и как выглядит?»

Всадник Алёша

Лошадь шла весело и легко, поднимая горчичную пыль. Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную чёрную гущу над бронзовым лбом. Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Во всём его облике наблюдалось достоинство натуры, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. Сейчас он ехал в гости к отцу, у которого была другая семья и новый сын.

С утра просочился дождь, и жара поутихла. Три ветра — горный, степной и морской — шуршали теперь в пузырчатых виноградниках, остывая от многодневного крымского зноя и остужая воздух, землю и всё, что на ней. А в бинокле скакали горы, и там скакали на выпасе коровы и овцы. А ниже, в горных расселинах, скакали белые, как брынза овечья, сакли. «Хорошо, что отец купил себе саклю, — подумал Алёша, — ведь в сакле я никогда ещё не был и, может быть, не был бы никогда. Эту саклю сложили в Крыму, лет сто назад, из дикого горного камня, всей семьёй — четверо взрослых и девять детей. Летом сакля — прохладная, а зимой там теплынь, если печку топить. И гора заслоняет её от ветра, дождя и снега. Стены в той сакле — толстенные, но звонкие и поющие. Потолок низкий, а скажешь громкое слово — и во всех углах будет трижды оно звенеть утихающим пеньем. Интересная вещь!»

Алёша не видел отца три года, но любил его вечно и боль обиды своей загнал глубоко, на самое дно души, чтобы не было слышно и видно, как — был он уверен! — это делают умные, сильные люди мужского пола. Он отказался, когда отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалёк и нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале пути, а в конце. И по этому случаю написал Алёша заявление начальнику спортивного лагеря: «Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три дня для поездки по семейным обстоятельствам». Заявление показалось Алёше смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил.

Начальник спортлагеря, где отдыхал Алёша, был молод и груб. Он только что закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других воспитателей — мастеров находчивой строгости. Сам же он с детства и на всю жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки, строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была самой строгой учительницей в школе. И он за это её обожал и втайне гордился, когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали…

Но выдал он Алёше на дорогу одну лошадь сроком на три дня — безо всяких казённых отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской любовью к строгости таилось человечески слёзное страдание, детская неусыхающая тоска по весёлому летчику, который двадцать лет назад — раз и навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по справедливости длилась бы… Да что теперь говорить?!

«Я прикажу конюху, завтра он даст тебе лошадь. Туда лучше ехать на лошади… это имеет вид!» — И он улыбнулся строго и строго напомнил, что положено взять Алёше на кухне сухой паёк на дорогу.

Алёша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чём не думал, только рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое бельё на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы, бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице, — и всё это мельтешило, дышало и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах, но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного ужаса в обитающий там народ.

Иногда Алёша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например: «Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала виолончель. Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте, который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву даёшься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и профессор Земли, гор и морей. Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели — вот я кто. А кто, интересно, папина жена. » Тут рассматривание мысли внезапно кончалось — как драка при появлении короля. И Алёша вновь рассматривал горы с их открытой и простодушной жизнью. А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой свежестью моря.

Так бы ехал Алёша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу, вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звёздной ночью на лошади ехать к отцу — это да! Но приезжать наконец — это грустно, как всякий конец пути, думал Алёша безотчётно и отвлечённо.

Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за холмом — скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. Алёша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и, распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе — мимо виноградника, мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея, — подумал Алёша, миновал сад и подъехал к синей калитке.

ЛитЛайф

Жанры

Авторы

Книги

В продаже

Серии

Форум

Мориц Юнна Петровна

Книга “Рассказы о чудесном”

Оглавление

Читать

Ну, конечно, Виктор. Это же так просто — Виктор! Как я могла такое забыть?

Виктор Панов. Я же пишу правильно: тетка его — Зоя Панова. Но нет как нет ни на конверте обратного адреса, ни в письме. И ни одной там письменной буквы, все оно мелкими точечками выползло из компьютера. Никто не приехал, не позвонил. Потом друзья мои узнавали: нет в том городе со стеклянным залом и субтропическим ливнем никакого Панова Виктора.

Совершенно загадочная история! Если все это — умственная игра и фокусы магнетизма и электричества, так лучше их запускать в утюги, пылесосы и прочую бытовую технику. Ведь жуткая пошлость — выдавать желаемое за действительное, сочинять в свое удовольствие фальшивые документы да еще заставлять какой-то компьютер в субтропиках тюкать письма и слать их мне из Москвы.

Но какое все-таки чудо, что я вспомнила имя! Ведь и в самых пошлых фантазиях — незабвеннее тот, чье прозвище «урка», чем те, кто его отбросил от имени.

Лошадь шла весело и легко, поднимая горчичную пыль. Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Во всем его облике наблюдалось достоинство натуры, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. Сейчас он ехал в гости к отцу, у которого была другая семья и новый сын.

С утра просочился дождь и жара поутихла. Три ветра — горный, степной и морской — шуршали теперь в пузырчатых виноградниках, остывая от многодневного крымского зноя и остужая воздух, землю и все, что на ней. А в бинокле скакали горы, и там скакали на выпасе коровы и овцы. А ниже, в горных расселинах, скакали белые, как брынза овечья, сакли. «Хорошо, что отец купил себе саклю, — подумал Алеша, — ведь в сакле я никогда еще не был и, может быть, не был бы никогда. Эту саклю сложили в Крыму, лет сто назад, из дикого горного камня, всей семьей — четверо взрослых и девять детей. Летом сакля — прохладная, а зимой там теплынь, если печку топить. И гора заслоняет ее от ветра, дождя и снега. Стены в той сакле — толстенные, но звонкие и поющие. Потолок низкий, а скажешь громкое слово — и во всех углах будет трижды оно звенеть утихающим пеньем. Интересная вещь!» Алеша не видел отца три года, но любил его вечно и боль обиды своей загнал глубоко, на самое дно души, чтобы не было слышно и видно, как — был он уверен! — это делают умные, сильные люди мужского пола. Он отказался, когда отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалек и нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале пути, а в конце. И по этому случаю написал Алеша заявление начальнику спортивного лагеря: «Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три дня для поездки по семейным обстоятельствам». Заявление показалось Алеше смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил.

Читайте также:  Призрак оперы - краткое содержание книги Гастона Леру

Начальник спортлагеря, где отдыхал Алеша, был молод и груб. Он только что закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других воспитателей — мастеров находчивой строгости. Сам же он с детства и на всю жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки, строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была самой строгой учительницей в школе. И он за это ее обожал и втайне гордился, когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали…

Но выдал он Алеше на дорогу одну лошадь сроком на три дня — безо всяких казенных отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской любовью к строгости таилось человечески слезное страдание, детская неусыхающая тоска по веселому летчику, который двадцать лет назад — раз и навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по справедливости длилась бы… Да что теперь говорить?!

«Я прикажу конюху, завтра он даст тебе лошадь. Туда лучше ехать на лошади… это имеет вид!» — И он улыбнулся строго и строго напомнил, что положено взять Алеше на кухне сухой паек на дорогу.

Алеша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чем не думал, только рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое белье на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы, бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице, — и все это мельтешило, дышало и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах, но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного ужаса в обитающий там народ.

Иногда Алеша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например:

«Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала виолончель. Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте, который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву даешься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и профессор Земли, гор и морей. Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели — вот я кто. А кто, интересно, папина жена. » Тут рассматривание мысли внезапно кончалось — как драка при появлении короля. И Алеша вновь рассматривал горы с их открытой и простодушной жизнью. А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой свежестью моря.

Так бы ехал Алеша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу, вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звездной ночью на лошади ехать к отцу — это да! Но приезжать, наконец, — это грустно, как всякий конец пути, думал Алеша безотчетно и отвлеченно.

Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за холмом — скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. Алеша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и, распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе — мимо виноградника, мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея, подумал Алеша, миновал сад и подъехал к синей калитке.

У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти.

— Отличная-преотличная лошадь! Она устала-преустала с дороги. Я сейчас ее накормлю, — сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а потом спрятал горшок в кустах.

Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алеше, и так жарко к нему прижался, так жарко обнял, что лицо у Алеши вспотело, и он пить захотел, как лошадь, звонко и долго.

— Пить! — сказал он отцу и наклонился к эмалированному ведру с водой.

Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций.

В голове у Алеши распространялся мучительный, опустошающий звон, и в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости. На этот случай он носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алеша съел кусок липкого сахара и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только отец и этот белобрысенький мальчик.

Краткое содержание всадник алеша

Благодаря этому произведение получилось достаточно ярким и максимально реалистичным. Незадолго до этого Алеша тяжело болел, и на помощь к матери приехала бабушка Леши — Акулина Ивановна Каширина. Благодаря этому она застала смерть отца Алеши и начавшиеся в связи с этим преждевременные роды матери. После похорон бабушка принимает решение забрать Лешу, его мать и новоявленного братика к себе домой в Нижний Новгород. Но в процессе путешествия на пароходе маленький братик Леши умирает, поэтому в Нижнем Новгороде вся собравшаяся родня встречает только Лешу, бабушку и мать.

Основным персонажем произведения является мальчик по имени Алеша, воспитывающийся в неполной семье одной лишь мамой. “Всадник Алеша” Юнна МорицАлёша не видел отца три года,”но любил его вечно и боль обиды своей загнал глубоко”.Скучая по отцу.

У того теперь уже новая семья. Парень в курсе, что в этой семье у него брат. Мальчик испытывает смутные чувства. Он едет к отцу верхом на своем коне. Отец периодически приезжал к мальчику на машине, но тот показывал всю свою гордость и отказывался ехать с ним. Алеша находился в лагере со спортивным уклоном. Парень написал заявление, в котором просил, чтобы ему дали разрешение взять лошадь на несколько дней.

Краткое содержание Мориц Всадник Алеша

Всадник Алеша – краткое содержание рассказа Морица

Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Во всем его облике наблюдалось достоинство натуры, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю.

Сейчас он ехал в гости к отцу, у которого была другая семья и новый сын. С утра просочился дождь и жара поутихла. Три ветра – горный, степной и морской – шуршали теперь в пузырчатых виноградниках, остывая от многодневного крымского зноя и остужая воздух, землю и все, что на ней.

А в бинокле скакали горы, и там скакали на выпасе коровы и овцы. А ниже, в горных расселинах, скакали белые, как брынза овечья, сакли. Эту саклю сложили в Крыму, лет сто назад, из дикого горного камня, всей семьей – четверо взрослых и девять детей. Летом сакля – прохладная, а зимой там теплынь, если печку топить. И гора заслоняет ее от ветра, дождя и снега. Стены в той сакле – толстенные, но звонкие и поющие.

Потолок низкий, а скажешь громкое слово – и во всех углах будет трижды оно звенеть утихающим пеньем. Интересная вещь! Он отказался, когда отец захотел приехать за ним на машине. Во-первых, путь был недалек и нетруден. Во-вторых, непременно полагалось быть этой встрече не в начале пути, а в конце. И по этому случаю написал Алеша заявление начальнику спортивного лагеря: “Прошу выдать мне на дорогу одну лошадь сроком на три дня для поездки по семейным обстоятельствам”.

Заявление показалось Алеше смешным, но зато по форме, которую он когда-то углядел и запомнил. Начальник спортлагеря, где отдыхал Алеша, был молод и груб. Он только что закончил институт и получил впервые работу с зарплатой. Разные, очень смешные и очень страшные истории о том, как держать дисциплину, готовую ежесекундно сорваться в пропасть анархии и всевозможного буйства, а также рухнуть с издевательским хохотом, свистом, топаньем и улюлюканьем в бездну неукротимого произвола, слышал он многократно от матери и от других воспитателей – мастеров находчивой строгости.

Сам же он с детства и на всю жизнь полюбил только строгих и себя воспитал строжайше быть начеку и беречь справедливую, полезную строгость как зеницу ока. Любил он строгие книжки, строгие песни и кинофильмы. И танцы любил, но только строгие. Его мама была самой строгой учительницей в школе. И он за это ее обожал и втайне гордился, когда его однолетки вытягивались перед нею и замирали.

Но выдал он Алеше на дорогу одну лошадь сроком на три дня – безо всяких казенных отговорок и усмешливых вопросов. Потому что за всей его сиротской любовью к строгости таилось человечески слезное страдание, детская неусыхающая тоска по веселому летчику, который двадцать лет назад – раз и навсегда улетел из домашней казармы, оставив там пятилетнего мальчика с велосипедом, лыжами, коньками, а также мячами и мячиками, так больно и звонко напоминавшими о слишком краткой жизни с родителем, которая по справедливости длилась бы.

Да что теперь говорить?! Туда лучше ехать на лошади. Алеша ехал по Крыму на лошади и как бы совсем ни о чем не думал, только рассматривал. Фиолетовые шелковицы рассматривал в свой сильный морской бинокль, где скакали корзины яблок под яблонями, горные сакли, малахитовые навесы и колонные залы дикого винограда над столами и лавками, пестрое белье на ветру, голопузые ребятишки, кудлатые собачонки, кошки, куры, козы, бронзовые фигурки женщин, стряпающих на улице,- и все это мельтешило, дышало и трепыхалось в скалистых горах, в каменных выдолбах, на диких ступенях, под леденящими душу горными отвесами, которые были сплошь в трещинах и надломах, но почему-то на глазах не разваливались и не вселяли никакого стихийного ужаса в обитающий там народ.

Иногда Алеша рассматривал пролетевшую мимо, случайную мысль. Например: “Бабушка пришла в ужас, когда мама бросила скрипку и окончательно выбрала виолончель.

Она посчитала уродством для женщины играть на таком инструменте, который стоит между ног. Как странно и даже, простите, глупо! Просто диву даешься, какие предрассудки были в прежние времена даже у весьма культурных людей. Я не хотел бы, чтобы моей мамой была моя бабушка, хоть она и профессор Земли, гор и морей.

Нет уж! Я предпочитаю, чтобы меня родила виолончель, а не глобус! Внук глобуса и сын виолончели – вот я кто. А кто, интересно, папина жена. И Алеша вновь рассматривал горы с их открытой и простодушной жизнью.

А лошадь шла весело и легко. И легко ей, лошади, было дышать чабрецом, и полынью, и виноградным листом, и недалекой планктоновой свежестью моря. Так бы ехал Алеша Боткин всю жизнь, потому что втайне ему приезжать совсем не хотелось, боялось и никак не светило. Вот ехать и ехать на лошади к отцу, вдоль гор, виноградников, вдаль к отцу, на рассвете и на закате, и звездной ночью на лошади ехать к отцу – это да! Но приезжать, наконец,- это грустно, как всякий конец пути, думал Алеша безотчетно и отвлеченно.

Но вот показались приметы: родник, тополиная троица, самосвал на холме, за холмом – скала и в ней голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. Алеша спрыгнул у родника, умылся до пояса, радостно фыркнул и, распрямившись в седле, стал подниматься вверх по тропе – мимо виноградника, мимо ручья, мимо разрушенной сакли, две стенки которой были распахнуты в каменные покои, в прохладные сумерки всеми покинутой жизни: такая Помпея,- подумал Алеша, миновал сад и подъехал к синей калитке.

У калитки сидел на горшке белобрысый мальчик лет пяти. Она устала-преустала с дороги. Я сейчас ее накормлю,- сказал мальчик, натягивая штаны, и побежал с горшком к обрыву, а потом спрятал горшок в кустах. Тут и вышел отец на крыльцо веранды, обтирая ветошью руки. Он сбежал с крыльца по крутым ступенькам и помчался к Алеше, и так жарко к нему прижался, так жарко обнял, что лицо у Алеши вспотело, и он пить захотел, как лошадь, звонко и долго.

Читайте также:  Доклад Признаки горной болезни (сообщение ОБЖ 6 класс)

Лошадь топталась у синей калитки и ела цветы. Отец расседлал и отвел лошадь на ближнее пастбище, куда-то вверх по склону, поросшему кустами акаций. В голове у Алеши распространялся мучительный, опустошающий звон, и в глазах, по сине-зеленым краям кругозора забурлило волнистое серебро, как всегда у него бывало во время приступов сахарной слабости.

На этот случай он носил с собой рафинад в железной коробочке из-под заморского табака. Алеша съел кусок липкого сахара и еще два куска, и ему стало полегче. Он сел верхом на лавку, огляделся, прислушался к этому миру, в котором гостил, и тайным чувством вдруг понял, что женщины сегодня здесь нет, а есть только отец и этот белобрысенький мальчик. Мы с папой наварили-нажарили-насалатили. Я голодный-преголодный! Давай оба-вместе тарелки-ложки-вилки носить. Взбегая на крутое крыльцо, он крикнул: – В саклю входишь – сгибайся, а то по башке шарахнет!

Ты – длинный, тебя шарахнет. И меня когда-нибудь тоже! Алеша ему улыбнулся за такие веселые мысли о будущем, которые бывали и у него, когда был он совсем еще маленький и о будущем думал, не имея понятия, сколь зависит оно от человеческой воли. Сейчас-то Алеша знал точно, что его, Алешина, воля влияет и впредь будет вовсе влиять на его, Алешино, будущее.

Потому что три года назад с мыслью о том, что его отец где-то там, в своей новой жизни, родил себе нового сына, а если только захочет, то в еще более новой жизни родит еще более нового сына и так далее.

Так думал подросток, сгибаясь при входе в саклю. Там было две комнатки – одна через другую, и лилась по стенам прохладная мгла, и потолок был низок и толст, как в келье. Слева белела крепкая печь, за летней ненадобностью накрытая плахтой и заставленная разными книгами.

В дальней комнате – во всю стену – был серый грубошерстный ковер с тремя летящими цаплями, розовато-синими. Кровати, буфет и всякое такое Алеша разглядывать не стал, а быстро взял чугунную жаровню с мясом, тарелки, ложки, вилки, стаканы – и вышел. Гриша притащил миску с салатом, батон и вынул из-под куста прохладный кувшин с тутовым морсом. Вернулся отец, достал из погреба сыр, соленые огурцы и великий арбуз. Ты самый красивый мальчик на свете. Я мог бы смотреть на тебя всю жизнь!

Завтра с утра мы сядем с тобой вот здесь. У меня загрунтован подходящий холст в мастерской,- и отец показал на дверной проем в торце голубой сакли, где шаталась от ветра шторка из крашеной марли. Он налил себе вина, а мальчикам морсу, и все трое выпили – за встречу и за долгую жизнь.

Тут в калитку просунулся потный человек в городском костюме – художник Трифон Чернов. Так по расписанию вышло. А завтра – в Симферополь на самолет и прямо в столицу мира!

Он втащил два больших чемодана и этюдник, разделся и сел за стол в одних трусах. Давление двести двадцать на сто сорок, и пульс не меньше восьмидесяти восьми.

Ты же меня знаешь, я – человек деликатный, тонкий, хорошо воспитанный. Я же слова лишнего никогда не брякну, ты же меня знаешь, я просто не умею быть хамом, даже когда это – во как нужно! Все, что я имею, даже смешно сказать, не подумай, что я хвастаюсь, старик, но все, что я имею, они принесли мне на блюдечке с голубой каемочкой, потому что я – действительно прекрасный великий художник. И в кои-то веки я прошу мастерскую на Чистых прудах,- так вместо того, чтоб меня поддержать, они поддерживают Чимкелова, этого оболтуса, которого я вскормил, вспоил и вывел в люди, старик, ты же знаешь!

Мне тридцать пять, и меня покупают везде, а ему сорок пять, и его покупают только в залы общепита. Но как платят мне и как платят ему? Смешно сказать, но несравнимо! Я продал своего “Арфиста” за семьсот, а он свой “Хор скворцов” за тысячу двести! Ты – чудный художник.

Голубое и зелёное

Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную черную гущу над бронзовым лбом. Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Во всем его облике наблюдалось достоинство натуры, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю.

Краткое содержание Всадник Алеша Морица для читательского дневника

Краткое содержание Всадник Алеша Морица для читательского дневника Основным персонажем произведения является мальчик по имени Алеша, воспитывающийся в неполной семье одной лишь мамой. Алешин отец, Сергей Боткин, в свою время покинул их семью и устроил свою жизнь с новой женщиной, родившей ему еще одного сына Гришу. Алеша описывается писателем как цельная натура, умеющий самостоятельно мыслить, принимать решения, соответствующие его волеизъявлению. Мальчик очень скучает по отцовскому вниманию, несмотря на боль обиды. Спустя три года после разлуки решает навестить отца, согласившись на его приглашение приехать в гости. Алеша принимает решение отправиться к отцу самостоятельно, на коне. В доме Боткиных Алеша встречает со сводным братом и между мальчиками сразу же вспыхивает симпатия, характерная для родных братьев.

ПОСМОТРИТЕ ВИДЕО ПО ТЕМЕ: Краткое содержание – Всадник без головы

Повесть Максима Горького «Детство»

Всадник Алеша. Лошадь шла весело и легко, поднимая горчичную пыль. Подросток, сидевший верхом, рассматривал горы в морской бинокль. Краткое содержание всадник Алёша. –> ЧИТАТЬ ОТВЕТ

Рассказы о чудесном (Мориц Юнна)

Юнна МОРИЦ Рассказы о чудесном

ПОМОЙНОЕ ВЕДРО С БРИЛЛИАНТАМИ ЧИСТОЙ ВОДЫ

А. С. Пушкин. Дельвигу Иван Соломонович Байрон, литературно-художественный и общественно-политический переводчик с польского, сложив руки замком на пояснице, пошел летним вечером погулять в переулках чистого духа. И нашло его там помойное ведро с бриллиантами чистой воды. И было в том ведре бриллиантов с полкило или даже грамм шестьсот — на глазок.

На ведро это по ночам ходили очень крутые люди — по причине отключки туалета в особняке, где они ремонтировали дух Серебряного века. Но в силу исключительных обстоятельств и классического единства действия, места и времени, о которых можно строить в уме только бесчисленные догадки, — помойное ведро с бриллиантами вдруг спустилось из окна на землю посредством связки простыней цвета мокрого асфальта. Такая вот связка была продета под дужку ведра, и в миг его приземления она втянулась обратно в окно, как тихая лапша.

Ведро же, колеблемое изнутри разнообразным своим содержанием, стало двигаться колебательно вниз по улочке, скользкой после дождика в четверг.

Пешеход моментально понял, с чем он имеет дело, поскольку в последнее время второго тысячелетия его прямо-таки преследовали умопомрачительные успехи, неописуемое везение и процветание. На него после мерзости запустения и пустости замерзения вдруг обрушился ливень чудес. Он совершенно готов был к этому ливню давным-давно и заждался, претерпев содрогательно-долгие унижения и томительную безысходность в натуге своих образцовых трудов.

И вот, наконец-то, поделом ему, поделом — одно за другим сыплются на него чудеса, небо — в алмазах, в помойном ведре — бриллианты чистой воды. Только вот люди в массе своей к этому времени стали ему противны и ненавистны, как тараканы, тошно ему глядеть на их мрачные, злобные, плебейские рожи, а уж речь этих рож — ну просто помойка. И хуже того, даже лет через двести не получится здесь никакая Великобритания. Велик обретания лик… Поэтому И. С.

Байрон теперь постоянно читает в транспорте, чтоб не глядеть на людей и, заслонясь чтивом, их рожи не видеть, такая действительность в данный момент.

— Однако же мне вот лично небесами послано и велено распорядиться! — так помыслил в переулках чистого духа Байрон и с почтительной благодарностью взял помойное ведро с бриллиантами… Тем более надо сказать, что его уду-шливо крошечная с низкими потолками двухкомнатная квартира в кооперативном кирпиче середины века, в котором мы с тобой проживаем и который мы с тобой доживаем, драгоценный читатель, была битком набита роскошным антиквариатом с наших помоек, откуда Байрон собственными руками всю жизнь извлекал дивные вещи и сам реставрировал их с безупречным вкусом, сочетая шикарность, начитанность и въедливый педантизм.

Придя домой, он безотлагательно снял с полки, найденной на помойке, антикварный том, найденный на помойке и собственноручно переплетенный в сафьян с золотым тиснением, также найденный им некогда на помойке. Там была замечательная статья, разъясняющая подробно и толково, каким образом извлекают бриллианты из помойного ведра и возвращают им благородство «чистой воды». Не хуже нас понимая, что после выхода этого пособия прошло почти полтора столетия и с тех пор появились куда более современные средства и способы, все же Байрон на них не польстился, а совершил свое дело, как было принято в старину, когда счастливые холопы светились духовностью, души не чаяли в барине и совсем еще не были тронуты никакой порчей ни язык, ни в массе людские лица.

Примерно через неделю изготовил Байрон полный список знакомых, чьи знакомые могут иметь знакомых, интересующихся бриллиантами чистой воды на предмет их покупки поштучно и оптом.

Очень многие немедленно захотели купить, но почему-то непременно в готовых изделиях — в кольцах, браслетах, серьгах, поясах, диадемах, гребнях, булавках, запонках, пряжках, кубках, обложках, рамах, биноклях, даже в спинках и подлокотниках кресел, даже в плитке для ванной, — а так вот, отдельно, в голом виде, никто не хотел. Но все они обещали быстро найти покупателей, полагая, что это как раз — проще простого и легче легкого, поскольку настали самые подходящие времена.

Бывало, кто-нибудь из дурно воспитанных спрашивал вдруг:

— А откуда у вас столько.

Тогда незамедлительно Байрон им отвечал:

— Ну, видите ли, в силу известных вам исторических обстоятельств — не хотите ли чашечку кофе? — я в молодости долго скитался в краях, где этими камушками, завернутыми в кусок газеты, могли заткнуть бутылку с остатками водки запросто. Алмазы валялись там под ногами, как лимоны в Испании, часто ими платили за кой-какую работу, а я хранил их до лучших времен.

Месяца через два потоком пошли покупатели, брали помногу и по очень многу, большими партиями, стаканами, бидонами, ведрами. Но камней оставалось ничуть не меньше, чем было. И тут как тут Байрон вновь почуял себя неудачником, который на гребне своих чудес и небесных везений связался с адским кидалой и теперь обречен на сизифов труд, как в прежние времена, когда ничто не удавалось ему докатить до победного места и никак не мог он явить абсолютной и всем очевидной способности исчерпать хотя бы одну из своих проблем. Опять его изнуряло тупое чувство бессилия, унизительное мучение, бесконечно питаемое сосредоточенностью всего организма на единственной цели — увидеть конец, который делу венец.

Но чем больше он тратил времени, связей, трудов и фантазий на поиски покупателей и чем ниже спускал он цену, чтобы с этим делом покончить раз и навсегда, тем сильней и неотвратимей распирала его тоска и терзало предчувствие, что при его жизни это дело не кончится добром.

Каждую ночь Байрон пересчитывал свои бриллианты чистой воды. Их было все так же много. И ни о чем ином он думать уже не мог и не мог ничем другим заниматься, хотя на светских балах и приемах еще иногда шуршали восторженным шепотом: «Вот Байрон идет Иван Соломонович. » Порой ему жутко хотелось пройтись, прогуляться по той музыкальной улочке, где нашло его это помойное ведро с бриллиантами. Но портрет Федора Михайловича, который он некогда нашел на помойке в шикарной раме, не отпускал его ни на шаг в ту сторону и прямо-таки приказывал ни в коем случае, ни под каким предлогом и видом не возвращаться туда и всячески обходить ту самую улочку стороной, делая крюк.

Тем паче тянуло его туда неотвратимо, адской волной толкая в спину, дыша в затылок и мелкой дрожью за ноги волоча. Ну прямо хоть из дому не выходи! И, чтобы пресечь эту порочную тягу и свое дурное безволие, Байрон решил отправиться в кругосветное путешествие. А куда деть нескончаемые бриллианты чистой воды на время отсутствия? Куда?!

Один очень опытный человек посоветовал ему взять бриллианты с собой, поскольку они в чемоданах не светятся ни под какими рентгенами, когда проходишь таможню, и не звенят, как металлы, и не пахнут они, как наркотики.

Замечательная идея. Байрон взял их с собой в простом чемодане и решил путешествовать кругосветно, покуда не перестанет его тянуть на ту подозрительную московскую улочку.

Месяца через три Байрон опять расцвел. Он совершенно избавился от пыточной тоски, сверлящего страха и панических наваждений. Байрон питался исключительно дарами садов, огородов и моря. Наслаждался Байрон музеями, театрами, пляжами, парусными лодками, особенно оперой и верховой ездой. В нем было очень развито чувство прекрасного, и он даже влюбился в одну гречанку, которую встретил в оливковой роще, а после — в лимонной.

Однажды вечером, когда было у нас раннее утро, Байрон пошел погулять в переулках чистого духа на другом конце света, насвистывая «Сердце красавицы» и сложив руки замком на пояснице. Вдруг — из роскошного венецианского окна выбросилась связка простыней цвета мокрого асфальта, подцепила она Байрона за подбородок и втащила его целиком в окно, как тихую лапшу. Он даже не успел выдохнуть крик, он совсем ничего не понял, ну совсем ничего, — ему показалось, что он просто запутался в каком-то воздушном змее, запущенном для полета с земли на небо.

— Чучело птицы стоит дороже птицы! — последнее, что Байрон услышал на этом свете, но от кого. От воздуха. Внимание, говорит воздух. Но воздух кончился.

Его тело нашли в заливе. Чемодан бесследно исчез. Труп его опознали по рукам, сложенным замком на пояснице, — и тело вернули на родину. Байрон страшно был одинок, но за его могилой постоянно кто-то ухаживает, там всегда стоит то самое ведро, но уже покрытое чудесной эмалью внутри и снаружи — и полное цветов.

Окно, из которого спустилось на землю это помойное ведро с бриллиантами, — я знаю, на какой оно улочке, но не скажу. Еще не велено мне раскрывать вам и эту дивную тайну. За тем окном уже полностью отремонтировали дух Серебряного века и плюются через балкон. Каким-то чудесным образом к ним попал во владение музыкальный диван, найденный Байроном на помойке. Каждый час он поет, этот диван, и слыхать его во все концы света.

Ссылка на основную публикацию