На переломе (кадеты) – краткое содержание рассказа Куприна

На переломе. А. И. Куприн

Содержание

Первые впечатления. — Старички. — Прочная пуговица. — Что такое маслянка. — Грузов. — Ночь.

— Эй, как тебя. Новичок. как твоя фамилия?

Буланин даже и не подозревал, что этот окрик относится к нему — до того он был оглушен новыми впечатлениями. Он только что пришел из приемной комнаты, где его мать упрашивала какого-то высокого военного в бакенбардах быть поснисходительнее на первых порах к ее Мишеньке. «Уж вы, пожалуйста, с ним не по всей строгости, — говорила она, гладя в то же время бессознательно голову сына, — он у меня такой нежный. такой впечатлительный. он совсем на других мальчиков не похож». При этом у нее было такое жалкое, просящее, совсем непривычное для Буланина лицо, а высокий военный только кланялся и призвякивал шпорами. По-видимому, он торопился уйти, но, в силу давнишней привычки, продолжал выслушивать с равнодушным и вежливым терпением эти излияния материнской заботливости.

Две длинные рекреационные залы младшего возраста были полны народа. Новички робко жались вдоль стен и сидели на подоконниках, одетые в самые разнообразные костюмы: тут были желтые, голубые и красные косоворотки-рубашки, матросские курточки с золотыми якорями, высокие до колен чулки и сапожки с лаковыми отворотами, пояса широкие кожаные и узкие позументные. «Старички» в серых каламянковых блузах, подпоясанных ремнями, и таких же панталонах сразу бросались в глаза и своим однообразным костюмом и в особенности развязными манерами. Они ходили по двое и по трое по зале, обнявшись, заломив истрепанные кепи на затылок; некоторые перекликались через всю залу, иные с криком гонялись друг за другом. Густая пыль поднималась с натертого мастикой паркета. Можно было подумать, что вся эта топочащая, кричащая и свистящая толпа нарочно старалась кого-то ошеломить своей возней и гамом.

— Ты оглох, что ли? Как твоя фамилия, я тебя спрашиваю?

Буланин вздрогнул и поднял глаза. Перед ним, заложив руки в карманы панталон, стоял рослый воспитанник и рассматривал его сонным, скучающим взглядом.

— Моя фамилия Буланин, — ответил новичок.

— Очень рад. А у тебя гостинцы есть, Буланин?

— Это, братец, скверно, что у тебя нет гостинцев. Пойдешь в отпуск — принеси.

— Хорошо, я принесу.

— И со мной поделись. Ладно.

— Хорошо, с удовольствием.

Но старичок не уходил. Он, по-видимому, скучал и искал развлечения. Внимание его привлекли большие металлические пуговицы, пришитые в два ряда на курточке Буланина.

— Ишь ты, какие пуговицы у тебя ловкие, — сказал он, трогая одну из них пальцем.

— О, это такие пуговицы. — суетливо обрадовался Буланин. — Их ни за что оторвать нельзя. Вот попробуй-ка!

Старичок захватил между своими двумя грязными пальцами пуговицу и начал вертеть ее. Но пуговица не поддавалась. Курточка шилась дома, шилась на рост, в расчете нарядить в нее Васеньку, когда Мишеньке она станет мала. А пуговицы пришивала сама мать двойной провощенной ниткой.

Воспитанник оставил пуговицу, поглядел на свои пальцы, где от нажима острых краев остались синие рубцы, и сказал:

— Крепкая пуговица. Эй, Базутка, — крикнул он пробегавшему мимо маленькому белокурому, розовому толстяку, — посмотри, какая у новичка пуговица здоровая!

Скоро вокруг Буланина, в углу между печкой и дверью, образовалась довольно густая толпа. Тотчас же установилась очередь. «Чур, я за Базуткой!» — крикнул чей-то голос, и тотчас же остальные загалдели: «А я за Миллером! А я за Утконосом! А я за тобой!» — и покамест один вертел пуговицу, другие уже протягивали руки и даже пощелкивали от нетерпения пальцами.

Но пуговица держалась по-прежнему крепко.

— Позовите Грузова! — сказал кто-то из толпы.

Тотчас же другие закричали: «Грузов! Грузов!» Двое побежали его разыскивать.

Пришел Грузов, малый лет пятнадцати, с желтым, испитым, арестантским лицом, сидевший в первых двух классах уже четыре года, — один из первых силачей возраста. Он, собственно, не шел, а влачился, не поднимая ног от земли и при каждом шаге падая туловищем то в одну, то в другую сторону, точно плыл или катился на коньках. При этом он поминутно сплевывал сквозь зубы с какой-то особенной кучерской лихостью. Расталкивая кучку плечом, он спросил сиплым басом:

— Что у вас тут, ребята?

Ему рассказали, в чем дело. Но, чувствуя себя героем минуты, он не торопился. Оглядев внимательно новичка с ног до головы, он буркнул:

— Что? — спросил робко Буланин.

— Дурак, как твоя фамилия?

— А почему же не Савраскин? Ишь ты, фамилия-то какая. лошадиная.

Кругом услужливо рассмеялись. Грузов продолжал:

— А ты, Буланка, пробовал когда-нибудь маслянки?

— Н. нет. не пробовал.

— Как? Ни разу не пробовал?

— Вот так штука! Хочешь, я тебя угощу?

И, не дожидаясь ответа Буланина, Грузов нагнул его голову вниз и очень больно и быстро ударил по ней сначала концом большого пальца, а потом дробно костяшками всех остальных, сжатых в кулак.

— Вот тебе маслянка, и другая, и третья. Ну что, Буланка, вкусно? Может быть, еще хочешь?

Старички радостно гоготали: «Уж этот Грузов! Отчаянный. Здорово новичка маслинками накормил».

Буланин тоже силился улыбнуться, хотя от трех маслянок ему было так больно, что невольно слезы выступили на глазах. Грузову объяснили, зачем его звали. Он самоуверенно взялся за пуговицу и стал ее с ожесточением крутить. Однако, несмотря на то, что он прилагал все бо́льшие и бо́льшие усилия, пуговица продолжала упорно держаться на своем месте. Тогда, из боязни уронить свой авторитет перед «малышами», весь красный от натуги, он уперся одной рукой в грудь Буланина, а другой изо всех сил рванул пуговицу к себе. Пуговица отлетела с мясом, но толчок был так быстр и внезапен, что Буланин сразу сел на пол. На этот раз никто не рассмеялся. Может быть, у каждого мелькнула в это мгновение мысль, что и он когда-то был новичком, в такой же курточке, сшитой дома любимыми руками.

Буланин поднялся на ноги. Как он ни старался удержаться, слезы все-таки же покатились из его глаз, и он, закрыв лицо руками, прижался к печке.

— Эх ты, рева-корова! — произнес Грузов презрительно, стукнул новичка ладонью по затылку, бросил ему пуговицу в лицо и ушел своей разгильдяйской походкой.

Скоро Буланин остался один. Он продолжал плакать. Кроме боли и незаслуженной обиды, какое-то странное, сложное чувство терзало его маленькое сердце, — чувство, похожее на то, как будто бы он сам только что совершил какой-то нехороший, непоправимый, глупый поступок. Но в этом чувстве он покамест разобраться не мог.

Страшно медленно, скучно и тяжело, точно длинный сон, тянулся для Буланина этот первый день гимназической жизни. Были минуты, когда ему начинало казаться, что не пять или шесть часов, а по крайней мере полмесяца прошло с того грустного момента, как он вместе с матерью взбирался по широким каменным ступеням парадного крыльца и с трепетом вступил в огромные стеклянные двери, на которых медь блестела с холодной и внушительной яркостью.

Одинокий, точно забытый всем светом, мальчик рассматривал окружавшую его казенную обстановку. Две длинные залы — рекреационная и чайная (они разделялись аркой) — были выкрашены снизу до высоты человеческого роста коричневой масляной краской, а выше — розовой известкой. По левую сторону рекреационной залы тянулись окна, полузаделанные решетками, а по правую — стеклянные двери, ведущие в классы; простенки между дверьми и окнами были заняты раскрашенными картинами из отечественной истории и рисунками разных зверей, а в дальнем углу лампада теплилась перед огромным образом св. Александра Невского, к которому вели три обитые красным сукном ступеньки. Вокруг стен чайной залы стояли черные столы и скамейки; их сдвигали в один общий стол к чаю и завтраку. По стенам тоже висели картины, изображавшие геройские подвиги русских воинов, но висели настолько высоко, что, даже ставши на стол, нельзя было рассмотреть, что под ними подписано. Вдоль обеих зал, как раз посреди их, висел длинный ряд опускных ламп с абажурами и медными шарами для противовеса.

Наскучив бродить вдоль этих бесконечно длинных зал, Буланин вышел на плац — большую квадратную лужайку, окруженную с двух сторон валом, а с двух других — сплошной стеной желтой акации. На плацу старички играли в лапту, другие ходили обнявшись, третьи с вала бросали камни в зеленый от тины пруд, лежавший глаголем шагах в пятидесяти за линией валов; к пруду гимназистам ходить не позволялось, и чтобы следить за этим — на валу во время прогулки торчал дежурный дядька.

Все эти впечатления резкими, неизгладимыми чертами запали в память Буланина. Сколько раз потом, за все семь лет гимназической жизни, видел он и эти коричневые с розовым стены, и плац с чахлой травой, вытоптанной многочисленными ногами, и длинные, узкие коридоры, и чугунную лестницу, — и так привык к ним, что они сделались как бы частью его самого. Но впечатления первого дня все-таки не умирали в его душе, и он всегда мог вызвать чрезвычайно живо перед своими глазами тогдашний вид всех этих предметов, — вид, совсем отличный от их настоящего вида, гораздо более яркий, свежий и как будто бы наивный.

Вечером Буланину, вместе с прочими новичками, дали в каменной кружке мутного сладкого чаю и половину французской булки. Но булка оказалась кислой на вкус, а чай отдавал рыбой. После чая дядька показал Буланину его кровать.

Спальня младшего возраста долго не могла угомониться. Старички в одних рубашках перебегали с кровати на кровать, слышался хохот, шум возни, звонкие удары ладонью по голому телу. Только через час стал затихать этот кавардак и умолк сердитый голос воспитателя, окликавшего шалунов по фамилиям.

Когда же шум совершенно прекратился, когда отовсюду послышалось глубокое дыхание спящих, прерываемое изредка сонным бредом, Буланину сделалось невыразимо тяжело. Все, что на время забылось им, что заволоклось новыми впечатлениями, — все это вдруг припомнилось ему с беспощадной ясностью: дом, сестры, брат, друг детских игр — кухаркин племянник Савка и, наконец, это дорогое, близкое лицо, которое сегодня в приемной казалось таким просящим. Тонкая, глубокая нежность и какая-то болезненная жалость к матери переполнили сердце Буланина. Ему припомнились все те случаи, когда он бывал с нею недостаточно нежен, непочтителен, порою даже груб. И ему представлялось, что если бы теперь, каким-нибудь волшебством, увиделся он с матерью, то он сумел бы собрать в своей душе такой запас любви, благодарности и ласки, что его хватило бы на многие и многие годы одиночества. В его разгоряченном, взволнованном и подавленном уме лицо матери представлялось таким бледным и болезненным, гимназия — таким неуютным и суровым местом, а он сам — таким несчастным, заброшенным мальчиком, что Буланин, прижавшись крепко ртом к подушке, заплакал жгучими, отчаянными слезами, от которых вздрагивала его узкая железная кровать, а в горле стоял какой-то сухой колючий клубок. Он вспомнил также сегодняшнюю историю с пуговицей и покраснел, несмотря на темноту. «Бедная мама! Как старательно пришивала она эти пуговицы, откусывая концы нитки зубами. С какою гордостью во время примерки любовалась она этой курточкой, обдергивая ее со всех сторон. » Буланин почувствовал, что он совершил сегодня утром против нее нехороший, низкий и трусливый поступок, когда предлагал старичкам оторвать пуговицу.

Он плакал до тех пор, пока сон не охватил его своими широкими объятиями. Но и во сне Буланин долго еще вздыхал прерывисто и глубоко, как вздыхают после слез очень маленькие дети. Впрочем, не он один в эту ночь плакал, спрятавшись лицом в подушку, при тусклом свете висячих ламп с контр-абажурами.

Юнкера

В самом конце августа завершается кадетское отрочество Алёши Александрова. Теперь он будет учиться в Третьем юнкерском имени императора Александра II пехотном училище. Ещё утром он наносит визит Синельниковым, но наедине с Юленькой ему удаётся остаться не больше минуты.

Всегда на первом плане, всегда на главном месте она; непостижимая, недосягаемая, несравненная, единственная, восхитительная, головокружительная — Юлия.

Девушка предлагает Алёше забыть летние дачные глупости: оба они теперь стали взрослыми.

В здании училища Алёша появляется с грустью и смутой на душе. Правда, ему льстит, что он уже «фараон», как называли первокурсников второкурсники «обер-офицеры». Александровских юнкеров любят в Москве и гордятся ими. Училище неизменно участвует во всех торжественных церемониях. Алеша долго ещё будет вспоминать пышную встречу Александра III осенью 1888 г., когда царская семья проследовала вдоль строя на расстоянии нескольких шагов и «фараон» вполне вкусил сладкий, острый восторг любви к монарху.

Однако во время учёбы на головы юношей сыпятся и лишние дневальства, и отмена отпуска, и арест. Юнкеров любят, но в училище «греют» нещадно взводный, курсовой офицер и командир четвёртой роты капитан Фофанов, прозванный Дроздом. Ежедневные упражнения с тяжёлой пехотной берданкой и муштра могли бы вызвать отвращение к службе, если бы не терпение и суровое участие всех «разогревателей».

Не существует в училище и помыкания младшими, обычного для петербургских училищ. Здесь господствует атмосфера рыцарской военной демократии, сурового, но заботливого товарищества. Все, что касается службы, не допускает послаблений даже среди приятелей, зато вне этого предписывается дружеское обращение на «ты».

После присяги Дрозд напоминает, что теперь они солдаты и за проступок будут отправлены не к маменьке, а рядовыми в пехотный полк. И всё же не изжитое до конца мальчишество заставляет молодых юнкеров давать всему окружающему свои названия. Первая роту называют «жеребцы», вторая — «звери», третья — «мазочки» и четвёртая (Алёшина) — «блохи».

Каждый командир, кроме второго курсового офицера Белова, тоже имеет прозвище. С Балканской войны Белов привёз жену-болгарку неописуемой красоты, перед которой преклонялись все юнкера, отчего и личность её мужа считается неприкосновенной. Зато Дубышкин называется Пуп, командир первой роты — Хухрик, а командир батальона — Берди-Паша. Всех офицеров юнкера нещадно травят, что считается признаком молодечества.

Однако жизнь восемнадцати-двадцатилетних юношей не могут целиком поглотить интересы службы. Александров живо переживает крушение своей первой любви, но так же живо интересуется младшими сёстрами Синельниковыми. На декабрьском балу Ольга Синельникова сообщает Алёше о помолвке Юленьки. Шокированный Александров отвечает, что ему это безразлично. Он давно любит Ольгу и посвятит ей свой первый рассказ, который скоро опубликуют «Вечерние досуги».

Этот его писательский дебют действительно происходит, но на вечерней перекличке Дрозд назначает ему трое суток карцера за публикацию без санкции начальства. В камеру Александров берёт толстовских «Казаков» и, когда Дрозд интересуется, знает ли юное дарование, за что наказан, бодро отвечает: «За написание глупого и пошлого сочинения».

Увы, неприятности этим не заканчиваются. В посвящении обнаруживается роковая ошибка: вместо «О» стоит «Ю» (такова сила первой любви!). Вскоре автор получает от Ольги письмо: «По некоторым причинам я вряд ли смогу когда-нибудь увидеться с Вами, а потому прощайте».

Стыду и отчаянию юнкера нет предела, но время врачует все раны. Александров попадает на бал в Екатерининском институте. Это не входит в его рождественские планы, но Дрозд пресекает все Алёшины рассуждения. Долгие годы будет вспоминать Александров блестящий подъезд старинного дома, мраморные лестницы, светлые залы и воспитанниц в парадных платьях с бальным декольте.

На балу Алёша встречает Зиночку Белышеву, от одного присутствия которой светлеет и блестит смехом сам воздух. Между ними возникает настоящая и взаимная любовь. Кроме бесспорной красоты, Зиночка обладает чем-то более ценным и редким.

Александров признаётся Зиночке в любви и просит подождать его три года. Через три месяца он кончает училище, и до поступления в Академию генерального штаба будет служить ещё два года. Затем он выдержит экзамен и будет просить её руки. Подпоручик получает сорок три рубля в месяц, и он не позволит себе предложить ей жалкую судьбу провинциальной полковой дамы. Зиночка обещает подождать.

Истинная любовь, она, как золото, никогда не ржавеет и не окисляется.

С той поры Александров старается получить самый высокий балл. С девятью баллами можно выбрать для прохождения службы подходящий полк. Ему же не хватает до девятки каких-то трёх десятых из-за шестёрки по военной фортификации.

Но вот все препятствия преодолены, Александров получает девять баллов и право выбрать первое место службы. Когда Берди-Паша называет его фамилию, юнкер не глядя тыкает пальцем в список и натыкается на никому не ведомый Ундомский пехотный полк.

И вот надета новенькая офицерская форма, и начальник училища генерал Анчутин напутствует своих питомцев. Обычно в полку не менее семидесяти пяти офицеров, а в таком большом обществе неизбежна сплетня, разъедающая это общество.

Закончив напутствие, Генерал прощается с новоиспечёнными офицерами. Те кланяются ему, и генерал Анчутин остаётся «навсегда в их умах с такой твёрдостью, как будто он вырезан алмазом по сердолику».

Понравился ли пересказ?

Ваши оценки помогают понять, какие пересказы написаны хорошо, а какие надо улучшить. Пожалуйста, оцените пересказ:

Что скажете о пересказе?

Что было непонятно? Нашли ошибку в тексте? Есть идеи, как лучше пересказать эту книгу? Пожалуйста, пишите. Сделаем пересказы более понятными, грамотными и интересными.

На переломе. А. И. Куприн

Содержание

Первые впечатления. — Старички. — Прочная пуговица. — Что такое маслянка. — Грузов. — Ночь.

Читайте также:  Храбрые беглецы – краткое содержание рассказа Куприна

— Эй, как тебя. Новичок. как твоя фамилия?

Буланин даже и не подозревал, что этот окрик относится к нему — до того он был оглушен новыми впечатлениями. Он только что пришел из приемной комнаты, где его мать упрашивала какого-то высокого военного в бакенбардах быть поснисходительнее на первых порах к ее Мишеньке. «Уж вы, пожалуйста, с ним не по всей строгости, — говорила она, гладя в то же время бессознательно голову сына, — он у меня такой нежный. такой впечатлительный. он совсем на других мальчиков не похож». При этом у нее было такое жалкое, просящее, совсем непривычное для Буланина лицо, а высокий военный только кланялся и призвякивал шпорами. По-видимому, он торопился уйти, но, в силу давнишней привычки, продолжал выслушивать с равнодушным и вежливым терпением эти излияния материнской заботливости.

Две длинные рекреационные залы младшего возраста были полны народа. Новички робко жались вдоль стен и сидели на подоконниках, одетые в самые разнообразные костюмы: тут были желтые, голубые и красные косоворотки-рубашки, матросские курточки с золотыми якорями, высокие до колен чулки и сапожки с лаковыми отворотами, пояса широкие кожаные и узкие позументные. «Старички» в серых каламянковых блузах, подпоясанных ремнями, и таких же панталонах сразу бросались в глаза и своим однообразным костюмом и в особенности развязными манерами. Они ходили по двое и по трое по зале, обнявшись, заломив истрепанные кепи на затылок; некоторые перекликались через всю залу, иные с криком гонялись друг за другом. Густая пыль поднималась с натертого мастикой паркета. Можно было подумать, что вся эта топочащая, кричащая и свистящая толпа нарочно старалась кого-то ошеломить своей возней и гамом.

— Ты оглох, что ли? Как твоя фамилия, я тебя спрашиваю?

Буланин вздрогнул и поднял глаза. Перед ним, заложив руки в карманы панталон, стоял рослый воспитанник и рассматривал его сонным, скучающим взглядом.

— Моя фамилия Буланин, — ответил новичок.

— Очень рад. А у тебя гостинцы есть, Буланин?

— Это, братец, скверно, что у тебя нет гостинцев. Пойдешь в отпуск — принеси.

— Хорошо, я принесу.

— И со мной поделись. Ладно.

— Хорошо, с удовольствием.

Но старичок не уходил. Он, по-видимому, скучал и искал развлечения. Внимание его привлекли большие металлические пуговицы, пришитые в два ряда на курточке Буланина.

— Ишь ты, какие пуговицы у тебя ловкие, — сказал он, трогая одну из них пальцем.

— О, это такие пуговицы. — суетливо обрадовался Буланин. — Их ни за что оторвать нельзя. Вот попробуй-ка!

Старичок захватил между своими двумя грязными пальцами пуговицу и начал вертеть ее. Но пуговица не поддавалась. Курточка шилась дома, шилась на рост, в расчете нарядить в нее Васеньку, когда Мишеньке она станет мала. А пуговицы пришивала сама мать двойной провощенной ниткой.

Воспитанник оставил пуговицу, поглядел на свои пальцы, где от нажима острых краев остались синие рубцы, и сказал:

— Крепкая пуговица. Эй, Базутка, — крикнул он пробегавшему мимо маленькому белокурому, розовому толстяку, — посмотри, какая у новичка пуговица здоровая!

Скоро вокруг Буланина, в углу между печкой и дверью, образовалась довольно густая толпа. Тотчас же установилась очередь. «Чур, я за Базуткой!» — крикнул чей-то голос, и тотчас же остальные загалдели: «А я за Миллером! А я за Утконосом! А я за тобой!» — и покамест один вертел пуговицу, другие уже протягивали руки и даже пощелкивали от нетерпения пальцами.

Но пуговица держалась по-прежнему крепко.

— Позовите Грузова! — сказал кто-то из толпы.

Тотчас же другие закричали: «Грузов! Грузов!» Двое побежали его разыскивать.

Пришел Грузов, малый лет пятнадцати, с желтым, испитым, арестантским лицом, сидевший в первых двух классах уже четыре года, — один из первых силачей возраста. Он, собственно, не шел, а влачился, не поднимая ног от земли и при каждом шаге падая туловищем то в одну, то в другую сторону, точно плыл или катился на коньках. При этом он поминутно сплевывал сквозь зубы с какой-то особенной кучерской лихостью. Расталкивая кучку плечом, он спросил сиплым басом:

— Что у вас тут, ребята?

Ему рассказали, в чем дело. Но, чувствуя себя героем минуты, он не торопился. Оглядев внимательно новичка с ног до головы, он буркнул:

— Что? — спросил робко Буланин.

— Дурак, как твоя фамилия?

— А почему же не Савраскин? Ишь ты, фамилия-то какая. лошадиная.

Кругом услужливо рассмеялись. Грузов продолжал:

— А ты, Буланка, пробовал когда-нибудь маслянки?

— Н. нет. не пробовал.

— Как? Ни разу не пробовал?

— Вот так штука! Хочешь, я тебя угощу?

И, не дожидаясь ответа Буланина, Грузов нагнул его голову вниз и очень больно и быстро ударил по ней сначала концом большого пальца, а потом дробно костяшками всех остальных, сжатых в кулак.

— Вот тебе маслянка, и другая, и третья. Ну что, Буланка, вкусно? Может быть, еще хочешь?

Старички радостно гоготали: «Уж этот Грузов! Отчаянный. Здорово новичка маслинками накормил».

Буланин тоже силился улыбнуться, хотя от трех маслянок ему было так больно, что невольно слезы выступили на глазах. Грузову объяснили, зачем его звали. Он самоуверенно взялся за пуговицу и стал ее с ожесточением крутить. Однако, несмотря на то, что он прилагал все бо́льшие и бо́льшие усилия, пуговица продолжала упорно держаться на своем месте. Тогда, из боязни уронить свой авторитет перед «малышами», весь красный от натуги, он уперся одной рукой в грудь Буланина, а другой изо всех сил рванул пуговицу к себе. Пуговица отлетела с мясом, но толчок был так быстр и внезапен, что Буланин сразу сел на пол. На этот раз никто не рассмеялся. Может быть, у каждого мелькнула в это мгновение мысль, что и он когда-то был новичком, в такой же курточке, сшитой дома любимыми руками.

Буланин поднялся на ноги. Как он ни старался удержаться, слезы все-таки же покатились из его глаз, и он, закрыв лицо руками, прижался к печке.

— Эх ты, рева-корова! — произнес Грузов презрительно, стукнул новичка ладонью по затылку, бросил ему пуговицу в лицо и ушел своей разгильдяйской походкой.

Скоро Буланин остался один. Он продолжал плакать. Кроме боли и незаслуженной обиды, какое-то странное, сложное чувство терзало его маленькое сердце, — чувство, похожее на то, как будто бы он сам только что совершил какой-то нехороший, непоправимый, глупый поступок. Но в этом чувстве он покамест разобраться не мог.

Страшно медленно, скучно и тяжело, точно длинный сон, тянулся для Буланина этот первый день гимназической жизни. Были минуты, когда ему начинало казаться, что не пять или шесть часов, а по крайней мере полмесяца прошло с того грустного момента, как он вместе с матерью взбирался по широким каменным ступеням парадного крыльца и с трепетом вступил в огромные стеклянные двери, на которых медь блестела с холодной и внушительной яркостью.

Одинокий, точно забытый всем светом, мальчик рассматривал окружавшую его казенную обстановку. Две длинные залы — рекреационная и чайная (они разделялись аркой) — были выкрашены снизу до высоты человеческого роста коричневой масляной краской, а выше — розовой известкой. По левую сторону рекреационной залы тянулись окна, полузаделанные решетками, а по правую — стеклянные двери, ведущие в классы; простенки между дверьми и окнами были заняты раскрашенными картинами из отечественной истории и рисунками разных зверей, а в дальнем углу лампада теплилась перед огромным образом св. Александра Невского, к которому вели три обитые красным сукном ступеньки. Вокруг стен чайной залы стояли черные столы и скамейки; их сдвигали в один общий стол к чаю и завтраку. По стенам тоже висели картины, изображавшие геройские подвиги русских воинов, но висели настолько высоко, что, даже ставши на стол, нельзя было рассмотреть, что под ними подписано. Вдоль обеих зал, как раз посреди их, висел длинный ряд опускных ламп с абажурами и медными шарами для противовеса.

Наскучив бродить вдоль этих бесконечно длинных зал, Буланин вышел на плац — большую квадратную лужайку, окруженную с двух сторон валом, а с двух других — сплошной стеной желтой акации. На плацу старички играли в лапту, другие ходили обнявшись, третьи с вала бросали камни в зеленый от тины пруд, лежавший глаголем шагах в пятидесяти за линией валов; к пруду гимназистам ходить не позволялось, и чтобы следить за этим — на валу во время прогулки торчал дежурный дядька.

Все эти впечатления резкими, неизгладимыми чертами запали в память Буланина. Сколько раз потом, за все семь лет гимназической жизни, видел он и эти коричневые с розовым стены, и плац с чахлой травой, вытоптанной многочисленными ногами, и длинные, узкие коридоры, и чугунную лестницу, — и так привык к ним, что они сделались как бы частью его самого. Но впечатления первого дня все-таки не умирали в его душе, и он всегда мог вызвать чрезвычайно живо перед своими глазами тогдашний вид всех этих предметов, — вид, совсем отличный от их настоящего вида, гораздо более яркий, свежий и как будто бы наивный.

Вечером Буланину, вместе с прочими новичками, дали в каменной кружке мутного сладкого чаю и половину французской булки. Но булка оказалась кислой на вкус, а чай отдавал рыбой. После чая дядька показал Буланину его кровать.

Спальня младшего возраста долго не могла угомониться. Старички в одних рубашках перебегали с кровати на кровать, слышался хохот, шум возни, звонкие удары ладонью по голому телу. Только через час стал затихать этот кавардак и умолк сердитый голос воспитателя, окликавшего шалунов по фамилиям.

Когда же шум совершенно прекратился, когда отовсюду послышалось глубокое дыхание спящих, прерываемое изредка сонным бредом, Буланину сделалось невыразимо тяжело. Все, что на время забылось им, что заволоклось новыми впечатлениями, — все это вдруг припомнилось ему с беспощадной ясностью: дом, сестры, брат, друг детских игр — кухаркин племянник Савка и, наконец, это дорогое, близкое лицо, которое сегодня в приемной казалось таким просящим. Тонкая, глубокая нежность и какая-то болезненная жалость к матери переполнили сердце Буланина. Ему припомнились все те случаи, когда он бывал с нею недостаточно нежен, непочтителен, порою даже груб. И ему представлялось, что если бы теперь, каким-нибудь волшебством, увиделся он с матерью, то он сумел бы собрать в своей душе такой запас любви, благодарности и ласки, что его хватило бы на многие и многие годы одиночества. В его разгоряченном, взволнованном и подавленном уме лицо матери представлялось таким бледным и болезненным, гимназия — таким неуютным и суровым местом, а он сам — таким несчастным, заброшенным мальчиком, что Буланин, прижавшись крепко ртом к подушке, заплакал жгучими, отчаянными слезами, от которых вздрагивала его узкая железная кровать, а в горле стоял какой-то сухой колючий клубок. Он вспомнил также сегодняшнюю историю с пуговицей и покраснел, несмотря на темноту. «Бедная мама! Как старательно пришивала она эти пуговицы, откусывая концы нитки зубами. С какою гордостью во время примерки любовалась она этой курточкой, обдергивая ее со всех сторон. » Буланин почувствовал, что он совершил сегодня утром против нее нехороший, низкий и трусливый поступок, когда предлагал старичкам оторвать пуговицу.

Он плакал до тех пор, пока сон не охватил его своими широкими объятиями. Но и во сне Буланин долго еще вздыхал прерывисто и глубоко, как вздыхают после слез очень маленькие дети. Впрочем, не он один в эту ночь плакал, спрятавшись лицом в подушку, при тусклом свете висячих ламп с контр-абажурами.

Повести и романы » Впотьмах » Глава I

На дебаркадере одного из московских вокзалов шумно двигалась взад и вперед пестрая, разноголосая толпа. Окрики артельщиков, быстро и ловко сновавших с тюками и тележками, мимолетные отрывки обыкновенных вокзальных разговоров, шарканье нескольких сот ног о плитяной помост, — все это, вместе с шипением машины, сливалось в утомляющую своим ритмическим однообразием суету.

У дверей вагона второго класса стояли трое молодых людей, в нетерпении ожидая третьего звонка.

Один из них, полный брюнет с выхоленным барским лицом, пробегал газету, дымя дорогой сигарой; другой — высокий, тонкий и гибкий, как хлыст, франтик, который как будто только что сорвался с первой страницы юмористического листка, — так много было в его фигуре, начиная с монокля и красной гвоздики в петлице и кончая удивительно узкими носками желтых ботинок, особенной, свойственной людям этого рода, вычурности, — держал под руку третьего, смуглого красавца в инженерной форме, с дорожной сумкой через плечо.

Все трое, по-видимому, сильно скучали и лишь изредка перебрасывались вялыми замечаниями.

Между ними было очень мало общего: случайно попавши на вокзал, они теперь сильно тяготились друг другом и в особенности неизбежной сценой прощания, где каждому предстояла неприятная обязанность притворяться растроганным.

К тому же они имели несчастье попасть на вокзал за целый час до отхода поезда, и все те разговоры, которые обыкновенно ведутся в этих случаях и которые способны своею неестественностью только раздражать нервы, уже давно были переговорены.

Неловкость этого положения особенно сильно испытывал на себе уезжающий инженер — Александр Егорович Аларин. Он любил шумную, кипучую жизнь вокзалов, любил смешаться с толпой, прислушиваясь и приглядываясь к ней, чувствуя себя в это время бодрым и веселым; но двое приятелей, которые встретились с ним случайно за обедом в «Славянском базаре» и после нескольких бокалов почувствовали, что не могут отпустить его не проводивши, связали его по рукам и ногам и испортили его расположение духа.

Раздался третий звонок, и у каждого из молчаливых приятелей вырвался вздох облегчения.

Суета на платформе заметно усилилась.

— Ну, садись, Саша, садись, пожалуйста, — заторопился внезапно оживившийся франтик с моноклем. — Знаешь ведь, как курьерские поезда трогаются. Пиши же, смотри.

Но ему стало неловко от собственных слов, так как, даже при самом искреннем желании, у него с Алариным не могло найтись никаких общих интересов. Он замолчал и полез целоваться, оставляя на губах Аларина запах фиксатуара, которым были намазаны его усы.

У полнолицего брюнета нашлось больше такта. Он молча широко улыбнулся, показав великолепные вставные зубы, и крепко стиснул руку Аларина. Он радовался тому, что сейчас кончится тяжелое и неловкое положение и он опять станет господином своего времени. Аларин понял его без слов и отвечал таким же красноречивым рукопожатием.

Паровоз свистнул, шум мгновенно возрос до галдения, застучали буфера вагонов, точно кто-то раза два встряхнул огромными железными цепями, и поезд тронулся.

Аларин высунулся из окошка. Его приятели махали платками, и ему казалось, что он вследствие этого обращает на себя общее внимание, но он, преодолевая смущение, махнул им, в свою очередь, фуражкой.

«И для чего эта комедия? — думалось ему. — Ведь мы все трое очень рады, что отделались друг от друга. Для чего ж это?»

Но в силу чего-то бывшего сильнее его здравого смысла, он продолжал махать фуражкой до тех пор, покуда не затерял своих приятелей в густой толпе, покрывавшей платформу. И как только их совсем не стало видно, он опустился на диван.

Аларин, еще по воспоминаниям детства, инстинктивно избегал заводить знакомства в вагоне, так как на опыте убедился, что человек, долго едущий по железной дороге, ищет постоянно развлечения от сосущей сердце скуки и делается пошло-любопытен, а вследствие этого докучает соседям ненужными расспросами. Поэтому-то и теперь Александр Егорович прислонился к углу дивана, стараясь не привлекать к себе ничьего досужего внимания, закурил папиросу и искоса оглядел своих соседей.

Прямо против него сидела скромно одетая в серенькое драповое пальто и котиковую шапочку, по всей вероятности, барышня: последнее сказывалось в той особенной легкости и воздушности в фигуре, которые свойственны девушкам. Насколько позволяли видеть полутьма вагона и редкий вуаль, закрывавший ее лицо, она была совсем не хороша собою. Лицо с неправильными чертами было болезненно и бледно, тонкие сухие губы почти бескровны. Этих непривлекательных качеств не сглаживали даже синие глаза прекрасного очертания.

«Анемическая особа», — решил Аларин.

Барышня подышала на стекло, протерла его крошечной рукой в желтой перчатке и стала глядеть, не отрываясь, в черневшую перед ней мглу сентябрьской дождливой ночи. Ее лицо было грустно, и вся тоненькая, хрупкая фигурка жалко-беспомощна.

Рядом с бледной барышней помещался грузный мужчина восточного типа. Он обладал носом непомерной длины и толщины, крупными ярко-красными губами, которые никак не могли сойтись вместе, и большими глазами навыкат.

Как только поезд тронулся, восточный человек извлек из кармана золотые часы-луковицу со множеством брелоков, внимательно разглядывал их и вдруг, с шумом захлопнув крышку, уставился с изумленным видом на Аларина, на затылок барышни, в окошко, и затем, неожиданно свесив голову на грудь, поднял оглушительный храп. Он был чрезвычайно противен в эту минуту, с головой, болтавшейся во все стороны, и широко раскрытым ртом, придававшим его лицу идиотское выражение.

Аларин вдруг с озлоблением зевнул и тотчас закрыл глаза. Сначала ухо ловило размеренный ход поезда, но в уме звучал какой-то знакомый мотив, и к нему подбирались, рифмуя друг с другом, нелепые стихи; потом он вспомнил натянутые лица провожавших его приятелей, наконец, мысли его смешались, и он задремал.

Читайте также:  Куст сирени – краткое содержание рассказа Куприна

Он проснулся через полчаса при остановке поезда. В разных углах слышалось сонное дыхание пассажиров, облака табачного дыма ходили, точно туманные волны. Где-то в конце вагона два голоса — молодой мужской и старушечий — наперерыв лепетали, споря и захлебываясь.

Аларин поглядел на девушку, сидевшую напротив него. Она боязливо забилась в самый угол дивана и даже прижала рукой складки своего пальто, сторонясь от восточного человека, который, по-видимому, уже давно проснулся и теперь не сводил своих масленых глаз с ее испуганного лица. Должно быть, он только что обращался к ней с разговором, но не решался продолжать его из боязни быть услышанным посторонними в то время, когда поезд стоял.

Действительно, только что поезд тронулся, он нагнулся к девушке и с выразительной мимикой заговорил что-то. Девушка ничего не отвечала, но все теснее прижималась к своему уголку.

— Чего, барышня, боишься? Я тебэ нэ мидвед, кусать не хочу. Ну? Поджалуста, прошу: нэ пугайся, — услыхал Аларин хриплый голос.

— Оставьте меня, ради бога, — произнесла в отчаянии барышня.

Ее свежий миленький голосок дрожал от волнения.

Аларин одну секунду подумал было осадить расходившегося в своих аппетитах восточного человека, но боязнь скандала, из-за которого многие порядочные люди стушевываются в то время, когда требуется их помощь, и, наконец, то обстоятельство, что барышня была нехороша собою, заставили его отложить свое намерение. «Сам отстанет», — решил он.

Но восточный человек с удивительным упорством не хотел прекратить свое назойливое ухаживание. На отчаянный протест своей соседки он глупо захихикал.

— Ну, ну, нэ горячись. Слушай, цыпка, что я тебе скажу. Сейчас приедем в К., слезай с вагона, поедем ко мне в гостиницу обедать. Ей-богу, поедем, весело будет! А назад поедешь — я тебе билет куплю. Хорошо?

Девушка молчала, но Аларин заметил, что она вся дрожит.

— Чего молчишь? Хорошо? А? Ну, скажи, душа, хорошо?

И восточный человек вдруг схватил и крепко сжал рукой ее колено.

— Господи! Да что же это такое! — вскакивая с места, вскрикнула барышня. В ее голосе слышались слезы, через секунду она заплакала.

Аларин почувствовал, как у него сразу похолодели руки и по спине забегали мурашки.

— Слушайте, вы! — обратился он к нахалу и почувствовал в то же мгновение, что его голос силен и значителен. — Извольте сейчас же пересесть на другое место и оставить эту барышню в покое!

Из-за спинок диванов стали выглядывать заспанные лица пассажиров, разбуженных восклицанием.

Восточный человек отпустил ногу своей соседки.

— Ва! Ти мнэ началнык? — заговорил он, стараясь показаться дерзким, но, очевидно, порядком струхнув. — Садись сам на свой диван, а я не хочу уходить!

Публика стала волноваться.

— Что такое? В чем дело? Ишь ты, армяшка проклятый, кишмиш. В чем дело-то, господин? — слышалось с разных сторон. Эти восклицания и нагло смеющееся жирное лицо восточного человека привели Аларина в бешенство.

— А-а? Не хочешь? — задыхаясь, воскликнул он. — Не хочешь. — И вдруг, совершенно неожиданно для самого себя, он схватил своего противника за воротник и с силой рванул со скамейки. — Не хочешь. — повторял он, чувствуя новый прилив силы и озлобления, когда бархатный воротник затрещал в его руках.

Восточный человек пронзительно завизжал. Он уцепился было за ножку дивана, но после того как Аларин, судорожно стиснув зубы, снова дернул его изо всех сил, он уже не пробовал сопротивляться. Аларин вытащил его на платформу. Мелкий осенний дождик, брызгавший в лицо, и холодный ветер отрезвили его; он выпустил из руки полуоторванный воротник и сказал, тяжело дыша:

— Убирайся живо из вагона, и чтобы духу твоего не было.

Восточный человек сделался кроток, как агнец.

— Чего таскал, — заговорил он укоризненно, — зачем не сказал, что самому тебе барышня понравилась? Горячий человек.

Краткое содержание повести Куприна «Впотьмах»

Куприн. Краткие содержания произведений

  • Allez
  • Анафема
  • Барбос и Жулька
  • Белый пудель
  • В недрах земли
  • В цирке
  • Впотьмах
  • Гамбринус
  • Гранатовый браслет
  • Гранатовый браслет по главам
  • Завирайка
  • Звезда Соломона
  • Золотой петух
  • Изумруд
  • Колесо времени
  • Куст сирени
  • Листригоны
  • Мой полёт
  • Молох
  • На переломе (кадеты)
  • Олеся
  • Олеся по главам
  • Пиратка
  • Поединок
  • Сапсан
  • Святая ложь
  • Синяя звезда
  • Скворцы
  • Слон
  • Собачье счастье
  • Суламифь
  • Тапер
  • Храбрые беглецы
  • Четверо нищих
  • Чудесный доктор
  • Штабс-капитан Рыбников
  • Ю-ю
  • Юнкера
  • Яма

Впотьмах Глава II

Когда Аларин сел на свое место, пассажиры продолжали волноваться.

— Есть же такие мерзавцы, — негодовал кто-то вроде приказчика, маленький, головастенький человечек, весь обросший черным лесом курчавых волос. — Как же это, помилуйте, вдруг с такими глупостями лезть к одиноко едущей особе! Да им морду следует за это бить, а не то что…

Он обращался как будто к своей собеседнице — старушке, но голову поворачивал по направлению к барышне, с которой произошел этот неприятный эпизод, вероятно ожидая, что она поддержит его негодование.

Однако она была так напугана и возмущена всем происшедшим, что лишь дрожала и молчала.

Аларин почувствовал глубокую жалость к этому беззащитному созданию. «В самом деле, — подумал он, — чем может оградить себя от подобной назойливости эта худенькая девушка? У нее, кроме слез, нет никакого оружия, да и те не на всякого действуют».

Однако в то же время, хотя ему и было неловко от обращенных на него со всех сторон глаз, он все-таки в глубине души немножко любовался своей «бешеной вспыльчивостью», с большим удовольствием припоминая ту тишину, которая наступила в вагоне, когда он закричал: «Не хочешь?»

Все это требовало теперь нескольких утешительных, пожалуй, даже великодушных слов, которые должны были окончательно успокоить бедную барышню.

Эти ощущения смешивались весьма странным образом. Аларин, вообще склонный к анализу своих внутренних побуждений, часто замечал в себе подобную двойственность, и если на него находила в это время минута самобичевания, то он называл себя с горечью «раздвоенным человеком».

Когда глазеющие из-за диванов головы мало-помалу скрылись, Аларин наклонился к своей соседке.

— Успокойтесь, ради бога, — ласково и тихо сказал он, стараясь заглянуть ей в лицо, — все подобные господа ужасные трусы и негодяи, и из-за них волноваться не стоит. Может быть, я вас тоже напугал?

— Ах, я действительно так перепугалась! — отвечала девушка, улыбаясь сквозь слезы. — У меня сердце до сих пор еще стучит. Вы были так рассержены, что я думала, вы его убьете. Я не знаю, как благодарить вас.

И она быстро протянула Аларину руку и опять застенчиво улыбнулась.

У нее была очаровательная улыбка, обнаруживавшая ровные и блестящие зубы и образовавшая на каждой щеке по две ямочки. Эта улыбка освещала и делала чрезвычайно симпатичным ее лицо.

— С ним, слава богу, ничего не сделалось, — произнес Аларин, невольно отвечая на ее улыбку, — но это послужит ему на будущее время хорошим уроком. Если такие наглецы, как вот этот, время от времени не получают таких энергичных встрясок, то это обычно располагает их к дальнейшим действиям такого же характера. Интересно, почему он к вам так пристал?

Он сказал это и тотчас же спохватился и сконфузился. Ведь, конечно, эта худенькая девица боялась даже обернуться на своего пылкого соседа и не могла ни одним взглядом дать ему повод к приставаниям. Но она была так далека от понимания всех этих житейских гадостей, что не заметила даже тени неуместности подобного вопроса и горячо ответила:

— Уверяю вас, я сразу испугалась его, как только он сел рядом со мною.

— Но хуже всего, — перебил ее Аларин, — что у нас ни одна женщина не может быть гарантирована от подобного рода неприятностей. Ведь здесь проглядывает самое грубое сознание превосходства физической силы, а между тем я знаю многих образованных и даже гуманных людей, которые не стыдятся проделывать почти то же самое.

— Но ведь это ужасно! — возразила барышня. — Как же порядочный человек может позволить себе.

— В том-то и дело, что здесь полное отсутствие какой бы то ни было порядочности. Конечно, люди, о которых я сейчас сказал, не выражают так грубо, как этот кавказец, своих низменных инстинктов, но все-таки… Я, право, не могу решить, догнали ли мы в этом отношении чересчур быстро Европу или это остатки старинного русского неуважения к женщине!

Александр Егорович в эту минуту совершенно искренно позабыл о кое-каких своих похождениях.

— Но если некоторые сознают это, почему же они не постараются как-нибудь подействовать на других? — спросила девушка. — Ну, писать, что ли, об этом?

— Пишут, — сказал Александр Егорович, — отовсюду слышатся голоса, ратующие за то, чтобы женщина заняла в обществе принадлежащее ей по праву место, отнятое у нее поработителем-мужчиной. Но это, по-моему, смешно. Здесь нужны коренные реформы в семейном и общественном воспитании целых поколений, а не жалкие возгласы.

Аларин с удовольствием высказывал эти обиходные истины. Он умел и любил говорить только тогда, если вокруг него не было слушателей, которых он инстинктивно считал бы сильнее себя. Сосредоточенное внимание сидевшей перед ним девушки, представлявшей олицетворенную неопытность и наивность, делало его развязным.

Кроме того, он был не чужд любования собою и своим голосом, свойственного очень молодым, в особенности красивым людям, которые, оставаясь даже совершенно одни, постоянно воображают, что на них кто-то с любопытством смотрит, и ведут себя точно на сцене. Они являются перед собою то разочарованными, пресыщенными циниками, то современными дельцами, с полным отсутствием принципов и с девизом «нажива», то светскими денди, свысока глядящими на род человеческий, но всегда чем-нибудь красивым и выдающимся. Та или другая роль зависит от настроения духа или прочитанной книжки, что, впрочем, не мешает в них вырабатываться собственным оригинальным качествам. Теперь вот, разговаривая со своей соседкой, Аларин чувствовал себя пожилым мужчиной, относящимся с симпатией и жалостью к этому наивному ребенку.

— Да, — продолжал он, увлекаясь собственными словами, — у нас вот и электричество, и гипнотизм, и все кричат, что человечество прогрессирует, а поглядите, в каком положении во всех цивилизованных странах находится женщина.

И он легко и быстро очертил современное положение женщины, черпая мотивы из недавно прочитанной модной повести. Он с эффектной, деланной злобой говорил о том, к чему готовят ее с пеленок, как извращают воображение и приучают к роскоши.

Для его собеседницы все это было совершенной новостью, она ловила каждое слово и притом невольно любовалась красивым лицом Аларина с его блестящими от оживления, черными, притягивающими глазами. Это, после институтских учителей и швейцаров, был первый «настоящий» мужчина, которого она видела. Аларин коснулся тех «жалких обрывков познаний, которые западают в юную женскую головку». Он описывал все это очень удачно в карикатурных гиперболах и вдруг перебил самого себя.

— Извините, — сказал он смущенно, — вы, если я не ошибаюсь, бывшая институтка! Поверьте, что я не хотел сказать ничего обидного…

— Нет, нет, пожалуйста, продолжайте, — возразила девушка, — вы все это так хорошо знаете. Представьте себе, у нас даже русским языком никто не интересовался.

— А занимались тем, что сшивали тетрадки розовыми ленточками с надписью «Souvenir». Или приклеивали на первой странице целующихся голубков? Да?

— Вы и это даже знаете?

— Знаю. А в библиотеке ничего, кроме произведений madame Жанлис, конечно, не было?

— Ах, эта противная Жанлис. Мы просто ненавидели ее и называли ее именем одну сердитую классную даму. Пушкина нам только в первом классе стали давать и Тургенева кое-что. Правда, прелесть Тургенев?

— Как вам сказать, — не утерпел Аларин, — у него, пожалуй, многое и в архив можно сдать?

— О нет! Не говорите так! — протестовала она. — «Записки охотника» — это… я вам не сумею передать, это — божественно! Я «Накануне» читала летом на загородной даче, целые дни читала. Утром из-под подушки выну и целый день не расстаюсь с ними. Даже за обед ухитрялась приносить, конечно, потихоньку, чтобы не заметила madame Швейгер…

Но Аларина мало занимали ее рассказы, потому что он сам говорил не для нее, а для собственного удовольствия.

Его поразил ее свежий, серебристый голос.

— Скажите, пожалуйста, вы не поете? — неожиданно спросил он.

Барышня вспыхнула и, как-то совсем по-институтски, взглянув на него исподлобья, спросила:

— Почему вы это узнали?

— У вас такой чистый и полный голос, и тембр такой богатый. Я только поэтому и предположил. Но вы все-таки поете?

— Да, я немного училась. Monsieur Орлов, наш учитель пения, говорил мне, что если я поработаю над голосом, то могу выступить на сцену. Но я ужасно стыжусь петь. У нас на масленице был концерт, и я пела в мендельсоновском дуэте: «Хотел бы в единое слово излить…» Вы слыхали его?

Аларин в музыке ровно ничего не понимал, но ответил, что, к сожалению, этого дуэта не слышал, хотя обожает Мендельсона.

— Это очень известный романс, — заторопилась барышня. — Вы, верно, слыхали…

Хотел бы в единое слово излить Я, что на сердце есть! —

пропела она вполголоса первые две строчки и вдруг, спохватившись, покраснела до слез.

Аларина эти десять нежных, дрожащих нот привели в восторг.

— У вас чудный голос, — сказал он совершенно чистосердечно, — на меня пение еще никогда не производило такого впечатления, как эти несколько звуков. Как бы я хотел услышать вас с аккомпанементом. Вы, впрочем, извините, я до сих пор не знаю вашего имени. — прибавил он полувопросительно.

Они назвали друг другу свои имена и фамилии. Барышню звали Зинаидой Павловной.

— Вы до какой станции едете, Зинаида Павловна? — спросил Аларин.

— Неужели? Представьте себе, мы едем в один город. Ведь это положительно судьба, что мы с вами попали в один и тот же вагон и так хорошо разговорились. Он, конечно, сказал про судьбу единственно «для красоты слога», но, склонная к мечтательности, Зинаида Павловна серьезно увидела в этих случайностях действие предопределения и внезапно после его слов ощутила какую-то тихую, бессознательную радость. Точно она узнала, что там, в далеком, чужом городе у нее будет близкий человек, который поддержит и защитит в случае надобности.

— И вы, по всей вероятности, едете в Р* к родным? — продолжал расспрашивать Аларин.

— Нет, — отвечала она и запнулась. — Я еду туда гувернанткой…

И, быстро вскинув на него глаза, точно желая удостовериться, нет ли на его лице улыбки, она продолжала:

— Вы знаете, к нам в институт присылают для пепиньерок предложения, но я от многих больших городов отказалась, потому что думала поступить в консерваторию; только это ужасно дорого, а для стипендии надо иметь большую протекцию. А у меня мама… совсем без средств…

По институтским традициям, Зинаиде Павловне было тяжело признаться в бедности матери, но Александр Егорович производил на нее впечатление такого хорошего, сердечного человека, которому можно было рассказать «все».

— Так вам и улыбнулась консерватория? — спросил Аларин.

— Да, так и улыбнулась. Моя подруга Посникова поступила, ее тоже Зиной зовут… У нее самый простой комнатный голос, но она… хорошенькая… понятно, ей нетрудно…

Последние слова барышни звучали самой неподдельной, наивной грустью.

— Ну вот, и я должна была принять первое попавшееся место, — продолжала она, — хотя даже не знаю условий. Вы, может быть, знакомы с этим господином… фамилия его Кашперов.

Аларин, живший в Р* уже два года, не мог не знать Кашперова.

— Скажите, пожалуйста, что это за человек, то есть кто он такой? Чем он занимается? Много у него детей? — засыпала она вопросами Александра Егоровича.

— Да не торопитесь так, я не знаю, на что отвечать. Кашперов, про которого вы спрашиваете, вдовец, у него есть маленькая дочка, необыкновенно капризное насекомое, которое раз укусило меня за палец. Сам Кашперов человек безусловно честный и собою красив, так что за ним до сих пор барыни бегают: представьте себе, седые волосы и черная борода. Какой он образ жизни ведет? Конечно, как подобает вдовцу и богатому человеку; ведь он, между прочим, страшно богат, но денег своих не прячет и делает на них много добра. Вообще он человек не совсем обыкновенного десятка. Впрочем, вы это сами увидите.

— Да, — задумчиво произнесла Зинаида Павловна, — воспитание — очень серьезное дело!

— Ну, что касается воспитания, то я положительно отвергаю его, — сказал Аларин.

— Как отвергаете? У нас сам инспектор читал педагогику и столько говорил об ее великих задачах.

— Поверьте, что он сам в это время над собой смеялся, — шутливо перебил Александр Егорович.

Читайте также:  В цирке - краткое содержание повести Куприна

— Какой вы злой. Ну, так не будем говорить о воспитании. Вы давно живете в Р*?

— Нельзя сказать, чтобы особенно давно, но мне каждый камешек в нем опротивел. Притом вы, должно быть, слыхали о нашей грязи. У нас однажды исправник с целой тройкой лошадей утонул в грязи перед городским клубом, только об этом запретили в газетах печатать. Но у нас и кроме грязи много замечательного. Во-первых, рысаки, похожие на выкормленных купцов, и, во-вторых, купцы, близкие к первобытному состоянию. Замечательно, что в этом богоспасаемом граде живешь, как в фонарике. Представьте себе, я не только всех жителей, но даже их собак знаю по кличкам. Точно так же всему городу известно, что у меня к обеду готовится и о чем я вчера разговаривал по секрету со своим приятелем. Зато уж если наши провинциальные премьерши примутся кому-нибудь перемывать косточки, то делают это с неподражаемым совершенством, тем более что тем для такого занятия бывает много, ибо город изобилует легкими и приятными нравами.

— А вы сами, кажется, служите? Что это у вас за форма? — осведомилась Зинаида Павловна.

— Я больше по инженерной части состою… говорю «больше», так как на пристани, в порту, где, собственно, и есть место моих занятий, я существую только в виде декорации. Но у меня много частных работ; вот Кашперов ко мне тоже часто обращается.

Аларин любил говорить о себе и потому с удовольствием посвятил новую знакомую в подробности своей жизни, но когда он вскользь упомянул о матери и Зинаида Павловна наивно спросила, кто был его «рара», он осекся и кровь бросилась ему в лицо.

Однако вдруг им овладело неудержимое желание сейчас, сию минуту рассказать все до мельчайших подробностей этому чистому существу.

— Знаете ли, — произнес он медленно и значительно, — я этого никому еще не говорил, но вы, я знаю, добрая, вам не будет смешно… Я — незаконнорожденный!

Она сначала не поняла его, но потом ей стало жаль Александра Егоровича той особенной, болезненной жалостью, которую возбуждает калека или тяжелобольной человек. Она поняла, что этого пункта нельзя касаться, и продолжала молчать.

А он, преодолев первую неловкость, рассказал ей подробно всю свою биографию, причем говорил так горячо, искренно и жалея в эту минуту самого себя, что у Зинаиды Павловны сжималось сердце.

— Ну вот, вы теперь все знаете обо мне, — закончил Аларин свой рассказ. — Это я только вам одной говорил, потому что вы не употребите во зло моего доверия… Поглядите, какая чудная ночь! — воскликнул он вдруг, заглянув в окошко.

Они оба прислонились к окну, так что их головы почти касались. А ночь действительно была необыкновенно хороша. Ветер разогнал тучи, и луна сияла на чистом темно-синем своде. В ночном пейзаже было что-то сказочное. Лужайки, окруженные кустами и залитые потоками лунного света, казались бездонными озерами; стройные прозрачные березы дремали, точно заколдованные тихою ночью. И все это призрачное, обольстительно-прекрасное царство света и теней показывалось на одну минуту и исчезало, давая место новым картинам.

— Чудная ночь, — почти шепотом повторил Александр Егорович, — не правда ли, в ней есть что-то таинственное?

— Да, таинственное… и грустное, — отвечала Зинаида Павловна, и Аларин услыхал в ее голосе дрожь.

— Нет, зачем же грустное, — перебил он, — в этакие ночи мною, наоборот, овладевает прилив какой-то неудержимой отваги; теперь бы коня, и — мчаться где-нибудь в степи так, чтоб захватывало дух… Однако скоро будет светать, и вот уже огоньки нашего Р* виднеются. Собирайтесь, Зинаида Павловна, почти домой приехали.

Поезд подходил к Р*. На станции, где сходились три ветви железных дорог, была страшная суматоха. Аларин вывел растерянную и озябшую Зинаиду Павловну на крыльцо вокзала.

— Телеграфировали вы Кашперову о приезде? — спросил он, останавливаясь.

— В таком случае должен быть экипаж! — И он закричал во все горло: — Лошади Кашперова!

— Здесь! — ответил чей-то голос. К крыльцу подъехала щегольская коляска, запряженная парой серых видных лошадей.

— Барышня приехали? — осведомился кучер, приподнимая шапку.

Зинаида Павловна, пожимаясь от ночного холода, стала прощаться с Алариным. Ей вдруг стало жалко и этой так быстро промелькнувшей ночи, и этого красивого лица, казавшегося совсем бледным при свете луны.

— Прощайте, Александр Егорович, — грустно сказала она, протягивая ему руку. — Как мне благодарить вас?

— Самой лучшей благодарностью для меня будет, — ответил Аларин, ласково смеясь, — если вы обратитесь ко мне в случае надобности.

Лошади дружно тронули, и коляска загремела по камням мостовой.

В цирке – краткое содержание повести Куприна

Цирковой атлет Никита Арбузов, находясь на осмотре у доктора Луховицына, жалуется на недомогание: тяжесть в голове, плохой сон, внезапные пробуждения среди ночи, сердцебиение. Атлет признается, что у него иногда случаются носовые кровотечения. Эти симптомы атлет склонен объяснять усталостью, т.к. идет масленичная неделя, традиционное время народного веселья, гуляний, в цирке дают больше представлений, и выступать на арене и бороться приходится чаще. Доктор внимательно осматривает и выслушивает его и находит гипертрофию сердца, то есть стенки сердца чрезвычайно расширены. Врач объясняет атлету опасность такого состояния, вероятность того, что в какой-то момент может наступить остановка сердца, но Луховицын уверен, что до этого еще далеко. Он советует Арбузову избегать чрезмерной нагрузки, отдохнуть несколько дней, отказаться от кофе и спиртного.

Луховицын узнает, что на сегодня назначен поединок Арбузова с Ребером, и просит его отказаться от борьбы с американцем. Никита Арбузов объясняет доктору причины, по которым отказаться от схватки невозможно. Во-первых, оба борца внесли залог по сто рублей в третьи руки. Сумма достанется тому, кто победит по результатам трех боёв. Первый бой выиграл Арбузов, а во втором одержал верх Ребер, следовательно, третий поединок решающий. Во-вторых, по установленным правилам, если один из борцов откажется от боя, сказавшись больным, то победителем является его соперник. Кроме того, отказавшись бороться, Арбузов должен будет выплатить неустойку сто рублей дирекции цирка. Арбузов говорит Луховицыну, что хорошо знает своего противника, что изучил его сильные и слабые стороны и сумеет победить в решающей схватке. Доктор прописывает ему бром и желает удачи.

Выйдя от доктора, на улице Арбузов почувствовал себя хуже. Последний день масленицы, он видит повсюду расклеенные афиши о их с Ребером предстоящем поединке.

Он приходит в цирк, где закончилось дневное представление. Цирк мало освещен, кажется ему большим темным сараем. На арене тренируется Ребер с одним из своих помощников Гарваном. Противники на арене напомнили Арбузову двух огромных крабов, сцепившихся клешнями. Смотреть на упражнения своего противника считается предосудительным, Арбузов проходит в уборные, где встречает своего приятеля акробата Антонио Батисто. Итальянца Антонио все в цирке любили, он прекрасно жонглировал, придумывал новые номера, был весел, щедр, дружелюбен. Арбузов проходит с ним к буфету и выпивает по рюмке коньяку. Антонио Батисто рассказывает об американских борцах, что они борются грубо, как мясники, владеют особыми секретными приёмами, причиняющими противнику боль, пережимают сонную артерию. В частности Батисто сообщает, что и Ребер недавно привлекался к суду за то, что во время борьбы неестественно выгнул руку своему противнику и порвал сухожилия в плече. Батисто неприязненно говорит, что американские борцы своей целью видят только обогащение, дерутся ради денег, а накопив требуемую сумму, уходят на покой, толстеют и спиваются.

В буфет приходит директор, негодующий по поводу того, что русский конюх испортил цирковую лошадь Фатиницу, напоив ее потную. Арбузов плохо себя чувствует и просит директора отложить его поединок с Ребером на день или два. В качестве компенсации Арбузов готов дать два внеплановых представления с гирями. Директор требует с него неустойку и не желает объясняться с Ребером, предоставляя Арбузову самому решать свои проблемы. Директор обеспокоен, что, если он отменит борьбу, публика разнесет его цирк, а билетов на сегодняшнее представление продано очень много, заняты все приставные места.

Арбузов приходит домой, чтобы поесть, отдохнуть перед вечерним поединком с Ребером. Он живет неподалеку от цирка в меблированных комнатах. Арбузов съедает невкусно пахнущий борщ и котлету с морковным соусом, просит принести квасу. Состояние его ухудшается, в бреду ему кажется, что он ворочает какие-то огромные каменные глыбы, ставит их одну на другую. То он ощущает, что сердце как будто останавливается, нечем дышать. Когда он просыпается, на улице уже сумерки, он просит чаю. В его сознании почему-то всплывает слово «бумеранг».

К девяти часам он приходит в цирк. Смотрит программу, надеясь не найти там своего номера, но во втором отделении обозначена борьба его с Ребером. У занавеса он встречает Антонио и его жену Генриетту, которые дожидаются своего выступления. Генриетта просит, чтобы Арбузов обязательно посмотрел их номер. Антонио и Генриетта – воздушные гимнасты. Они выполняют легко и слаженно номер под куполом цирка, и у Арбузова замирает сердце от страха за Генриетту, совершающую рискованные прыжки. Когда они уходят с арены, Арбузов видит, как сильно они устали, с каким напряжением всех сил выполнялся номер.

Во время перерыва Арбузов и Ребер одеваются и готовятся в соседних уборных. Арбузов слышит, как Ребер напевает. К Арбузову приходят перед поединком зрители, его поклонники. Заходит доктор Луховицын и говорит, что Арбузову нельзя бороться в таком состоянии: учащен пульс, холодные руки, расширенные зрачки. Перед выходом на арену Арбузов ощущает, что всё происходящее совершается помимо его воли, как бы само собой.

В описании Ребера звучит сравнение его с обезьяной, представление о жестокой, бесчеловечной силе, которое он производил. В процессе поединка Арбузов ощущает, как пальцы Ребера вонзаются в его мышцы, чтобы причинить ему боль, как проводимые им приёмы не удаются, в конце концов он теряет равновесие и падает, видя над собой раскрасневшееся ожесточенное лицо своего противника. Ребер становится победителем. Арбузов возвращается в свою уборную и бессильно падает на стул, схватившись за сердце. Он чувствует тошноту, слабость, в глазах у него темнеет, словно он проваливается в черную пропасть. Арбузов умирает.

Александр Куприн – В цирке

  • 80
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5

Александр Куприн – В цирке краткое содержание

В цирке – читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

Доктор Луховицын, считавшийся постоянным врачом при цирке, велел Арбузову раздеться. Несмотря на свой горб, а может быть, именно вследствие этого недостатка, доктор питал к цирковым зрелищам острую и несколько смешную для человека его возраста любовь. Правда, к его медицинской помощи прибегали в цирке очень редко, потому что в этом мире лечат ушибы, выводят из обморочного состояния и вправляют вывихи своими собственными средствами, передающимися неизменно из поколения в поколение, вероятно, со времен Олимпийских игр. Это, однако, не мешало ему не пропускать ни одного вечернего представления, знать близко всех выдающихся наездников, акробатов и жонглеров и щеголять в разговорах словечками, выхваченными из лексикона цирковой арены и конюшни.

Но из всех людей, причастных цирку, атлеты и профессиональные борцы вызывали у доктора Луховицына особенное восхищение, достигавшее размеров настоящей страсти. Поэтому, когда Арбузов, освободившись от крахмаленой сорочки и сняв вязаную фуфайку, которую обязательно носят все цирковые, остался голым до пояса, маленький доктор от удовольствия даже потер ладонь о ладонь, обходя атлета со всех сторон и любуясь его огромным, выхоленным, блестящим, бледно-розовым телом с резко выступающими буграми твердых, как дерево, мускулов.

– И черт же вас возьми, какая силища! – говорил он, тиская изо всех сил своими тонкими, цепкими пальцами попеременно то одно, то другое плечо Арбузова. – Это уж что-то даже не человеческое, а лошадиное, ей-богу. На вашем теле хоть сейчас лекцию по анатомии читай – и атласа никакого не нужно. Ну-ка, дружок, согните-ка руку в локте.

Атлет вздохнул и, сонно покосившись на свою левую руку, согнул ее, отчего выше сгиба под тонкой кожей, надувая и растягивая ее, вырос и прокатился к плечу большой и упругий шар, величиной с детскую голову. В то же время все обнаженное тело Арбузова от прикосновения холодных пальцев доктора вдруг покрылось мелкими и жесткими пупырышками.

– Да, батенька, уж подлинно наделил вас господь, – продолжал восторгаться доктор. – Видите эти вот шары? Они у нас в анатомии называются бицепсами, то есть двухглавыми. А это – так называемые супинаторы и пронаторы. Поверните кулак, как будто вы отворяете ключом замок. Так, так, прекрасно. Видите, как они ходят? А это – слышите, я нащупываю на плече? Это – дельтовидные мышцы. Они у вас точно полковничьи эполеты. Ах, и сильный же вы человечина! Что, если вы кого-нибудь этак… нечаянно? А? Или, если с вами этак… в темном месте встретиться? А? Я думаю, не приведи бог! Хе-хе-хе! Ну-с, итак, значит, мы жалуемся на плохой сон и на легкую общую слабость?

Атлет все время улыбался застенчиво и снисходительно. Хотя он уже давно привык показываться полуобнаженным перед одетыми людьми, но в присутствии тщедушного доктора ему было неловко, почти стыдно, за свое большое, мускулистое, сильное тело.

– Боюсь, доктор, не простудился ли, – сказал он тонким, слабым и немного сиплым голосом, совсем не идущим к его массивной фигуре. – Главное дело – уборные у нас безобразные, везде дует. Во время номера, сами знаете, вспотеешь, а переодеваться приходится на сквозняке. Так и прохватывает.

– Голова не болит? Не кашляете ли?

– Нет, кашлять не кашляю, а голова, – Арбузов потер ладонью низко остриженный затылок, – голова правда что-то не в порядке. Не болит, а так… будто тяжесть какая-то… И вот еще сплю плохо. Особенно сначала. Знаете, засыпаю-засыпаю, и вдруг меня точно что-то подбросит на кровати; точно, понимаете, я чего-то испугался. Даже сердце заколотится от испуга. И этак раза три-четыре: все просыпаюсь. А утром голова и вообще… кисло как-то себя чувствую.

– Кровь носом не идет ли?

– Бывает иногда, доктор.

– Мн-да-с. Так-с… – значительно протянул Луховицын и, подняв брови, тотчас же опустил их. – Должно быть, много упражняетесь последнее время? Устаете?

– Много, доктор. Ведь масленица теперь, так каждый день приходится с тяжестями работать. А иногда, с утренними представлениями, и по два раза в день. Да еще через день, кроме обыкновенного номера, приходится бороться… Конечно, устанешь немного…

– Так, так, так, – втягивая в себя воздух и тряся головой, поддакивал доктор. – А вот мы вас сейчас послушаем. Раздвиньте руки в стороны. Прекрасно. Дышите теперь. Спокойно, спокойно. Дышите… глубже… ровней…

Маленький доктор, едва доставая до груди Арбузова, приложил к ней стетоскоп и стал выслушивать. Испуганно глядя доктору в затылок, Арбузов шумно вдыхал воздух и выпускал его изо рта, сделав губы трубочкой, чтобы не дышать на ровный глянцевитый пробор докторских волос.

Выслушав и выстукав пациента, доктор присел на угол письменного стола, положив ногу на ногу и обхватив руками острые колени. Его птичье, выдавшееся вперед лицо, широкое в скулах и острое к подбородку, стало серьезным, почти строгим. Подумав с минуту, он заговорил, глядя мимо плеча Арбузова на шкап с книгами:

– Опасного, дружочек, я у вас ничего не нахожу, хотя эти перебои сердца и кровотечение из носа можно, пожалуй, считать деликатными предостережениями с того света. Видите ли, у вас есть некоторая склонность к гипертрофии сердца. Гипертрофия сердца – это, как бы вам сказать, это такая болезнь, которой подвержены все люди, занимающиеся усиленной мускульной работой: кузнецы, матросы, гимнасты и так далее. Стенки сердца у них от постоянного и чрезмерного напряжения необыкновенно расширяются, и получается то, что мы в медицине называем «cor bovinum», то есть бычачье сердце. Такое сердце в один прекрасный день отказывается работать, с ним делается паралич, и тогда – баста, представление окончено. Вы не беспокойтесь, вам до этого неприятного момента очень далеко, но на всякий случай посоветую: не пить кофе, крепкого чаю, спиртных напитков и прочих возбуждающих вещей. Понимаете? – спросил Луховицын, слегка барабаня пальцами по столу и исподлобья взглядывая на Арбузова.

– И в остальном рекомендуется такое же воздержание. Вы, конечно, понимаете, про что я говорю?

Атлет, который в это время застегивал запонки у рубашки, покраснел и смущенно улыбнулся.

– Понимаю… но ведь вы знаете, доктор, что в нашей профессии и без того приходится быть умеренным. Да, по правде, и думать-то об этом некогда.

– И прекрасно, дружочек. Затем отдохните денек-другой, а то и больше, если можете. Вы сегодня, кажется, с Ребером боретесь? Постарайтесь отложить борьбу на другой раз. Нельзя? Ну, скажите, что нездоровится, и все тут. А я вам прямо запрещаю, слышите? Покажите-ка язык. Ну вот, и язык скверный. Ведь слабо себя чувствуете, дружочек? Э! Да говорите прямо. Я вас все равно никому не выдам, так какого же черта вы мнетесь! Попы и доктора за то и деньги берут, чтобы хранить чужие секреты. Ведь совсем плохо? Да?

Ссылка на основную публикацию